Родин бросил карандаш в вазочку и, подняв глаза на Лунева, сказал:
— Все.
Смайдов с любопытством смотрел на Алексея Андреевича. Тот сидел с таким видом, точно Родин читал обвинительное заключение. Правда, губами он улыбался, он хотел, наверное, показать, что все принимает в шутку, но Петр Константинович видел в его глазах едва уловимую напряженность и, кажется, растерянность. «Не привык он, наверное, слышать о себе такое, — подумал Смайдов. — И вряд ли он благодарен Виктору за его откровенность. Хорошо было бы, если бы Виктор действительно все это обернул в шутку...»
Вдруг Лунев спросил:
— А вы подписались бы под подобной характеристикой, Петр Константинович?
Смайдов, врасплох застигнутый вопросом, ответил не сразу. Он даже подумал, что тут кроется явный подвох: «Сейчас Лунев, наверное, ввернет что-нибудь о характеристике Езерского».
Он осторожно ответил:
— Я подписываю характеристики только на тех людей, которых очень хорошо знаю, Алексей Андреевич. Это мое твердое правило. Потому что в таком важном деле нельзя допускать ошибок.
Родин засмеялся.
— Это только говорят, что летчики — народ отчаянный. На самом деле они весьма осторожны. Осторожность — это у них вроде второго инстинкта самосохранения.
Лунев, заговорщически подмигнув Смайдову, сказал:
— Не стоит спорить с писателем, Петр Константинович. Поверьте, я знаю это племя. У них эмоции часто заменяют все: и осторожность, и рассудительность, и даже иногда здравый смысл...
Родин шутливо поклонился:
— Благодарю за комплимент, Алексей Андреевич. Приятно, когда люди обмениваются любезностями.
6
Смайдов, конечно, понимал: и его самого, и Родина пригласили сюда не для того, чтобы провести время вот в такой полушутливой, полусерьезной беседе. И он нисколько не удивился, когда Лунев, сказав, что готовится партийный актив, посвященный воспитанию молодежи, добавил:
— Было бы неплохо, Виктор Николаевич, если бы вы помогли нам в этой подготовке. Для начала мне хотелось бы ознакомить вас с письмом товарища Смайдова, если, конечно, Петр Константинович не возражает...
— Пожалуйста, Алексей Андреевич, — сказал Смайдов. — Я буду даже рад. В своих книгах Виктор Николаевич часто затрагивает тему воспитания молодежи, и мне будет интересно услышать его точку зрения по этому вопросу...
Поговорив несколько минут с Родиным и отпустив его, Лунев встал, дважды прошелся по длинной ковровой дорожке, потом снова сел за стол. Сказал, глядя на едва заметный след от орденских колодочек на пиджаке Смайдова:
— Мне хотелось бы кое в чем разобраться, Петр Константинович. Давно собираюсь это сделать, да все недосуг... Скажите, что вас побудило в своем письме так резко ставить вопросы? Вы действительно считаете работу с молодым поколением совсем запущенной? У вас действительно вызывает тревогу тот факт, что несколько десятков лоботрясов и их подруг заражены, по вашему выражению, нигилизмом и этот нигилизм может распространиться вширь и вглубь. Или вы...
Лунев умолк и посмотрел в глаза Смайдова. Петр Константинович спросил:
— Что вы хотели сказать?
Лунев опять взглянул на след от орденских колодочек и проговорил:
— Видите ли, Петр Константинович, есть люди, которые ни с того ни с сего начинают кричать о наших с вами ошибках, стараясь показать, как у них болит душа, когда они видят что-то неправильное в нашей жизни... А копнись в этих болящих душах — полное равнодушие ко всему, чем мы живем, к тому, что нас действительно тревожит. Спрашивается, для чего же они кричат? Да просто надо показать, что они не в стороне, что они тоже работают и что никто не имеет права упрекнуть их в равнодушии... Вы знавали таких людей?
— Вы, наверное, хотите спросить, не из этой ли породы я сам? — напрямик сказал Смайдов.
— Сознаю, что подобный вопрос не совсем деликатен, но... Мы с вами старые солдаты, Петр Константинович, и, главное, мы с вами еще и единомышленники. Кому же, как не нам, быть до конца откровенными! Вы согласны со мной?
— Конечно.
— Это хорошо, — сказал Лунев. И, минуту помолчав, продолжал: — Когда я читал вашу докладную записку, меня не покидало какое-то странное ощущение раздвоенности: с одной стороны, я разделял вашу озабоченность, а с другой... Понимаете, меня немного настораживает ваша резкость. Она не мешает вам трезво оценить обстановку? Некоторые товарищи, например, утверждают, что вы, как говорят у нас на Севере, палите гарпунами по треске... Не кажется ли вам, что эти товарищи правы?
— Нет, мне этого не кажется, — твердо ответил Смайдов. — Наоборот, мне кажется, что гарпуны наши слишком притупились. И притупились не только гарпуны. Еще больше притупилось чувство ответственности.
— Вот как?! — воскликнул Лунев. Воскликнул тоном, в котором Смайдову послышались жесткие нотки.
— Да, только так, — сказал Смайдов.
— Вы в этом убеждены до конца?
— До конца! Я никак не могу примириться с тем, в чем некоторые товарищи хотят меня убедить, будто наступило время, когда отпала надобность драться с каждым, кто путается под ногами. Это относится не только к молодежй, но и вообще.
— Вообще? Что вы имеете в виду?
— Все. И в первую очередь равнодушие, о котором вы говорили. Но вы говорили только об одном его проявлении. И вы, конечно, правы: есть еще люди, которые за критиканством прячут свое безразличие ко всему, что других не может не волновать и не тревожить. Кричать о недостатках, безусловно, легче, чем бороться с этими недостатками... Однако, Алексей Андреевич, мне кажется, что не менее вредно и не менее страшно другое проявление равнодушия — это когда люди прикрываются маской умиленного благополучия: «Все хорошо! Все в порядке!» Мы повели борьбу с приписками на производстве, повели упорную борьбу с очковтирательством. Может быть, нам следует повести такую же упорную борьбу с «приписками» и очковтирательством на идеологическом фронте? Разве мы недостаточно сильны, чтобы сомневаться в успехе такой борьбы?
Лунев слушал Смайдова с неподдельным интересом. Он давно хотел поближе познакомиться с бывшим летчиком и, если говорить честно, сейчас был рад, что Смайдов оказался именно таким человеком, каким он его себе представлял: прямым, горячим и сдержанным в одно и то же время. С высказанными Смайдовым мыслями можно соглашаться и можно не соглашаться, но отказать ему в том, что эти мысли исходят из искреннего желания по-настоящему помочь общему делу, нельзя.
Неожиданно Лунев спросил:
— Скажите, Петр Константинович, как по-вашему, почему между вами и Лютиковым сложились такие... ну, напряженные, что ли, отношения? Не кажется ли вам странным, что вы и Лютиков не можете найти общего языка?
— Нет, мне не кажется это странным, Алексей Андреевич, — ответил Смайдов. — Наоборот, в наших отношениях я вижу логичное начало, и нетрудно предугадать, что таким же логичным будет и конец.
— То есть?.. — оживленно спросил Лунев.
Смайдов пожал плечами.
— То есть? Кто-то из нас должен будет признать свои ошибки. Я понимаю, Лютиков — способный инженер, неплохой организатор. Но... вам, Алексей Андреевич, видимо, больше, чем мне, известны такие руководители, которые, кроме чисто производственных вопросов, ничего другого видеть не хотят. Не хотят видеть души людей... Как-то я сравнил сварщика Езерского с английским докером Артуром Прайтом. И тот, и другой работают только ради денег. Не уверен, может быть, я немного и ошибся. Все-таки Езерский продукт, как говорят, другой системы. Но я вот сейчас думаю, что не так уж мало общего в психологии таких руководителей, как Лютиков, и заурядных предпринимателей из чуждого нам мира...
Лунев быстро взглянул на Смайдова и коротко воскликнул:
— О!
— Слишком рискованное сравнение? — спросил Смайдов. — Возможно. Однако это сравнение напрашивается само собой. Иначе как понять концепцию Лютиковых: работа, план, а остальное — и трава не расти. Разве такая концепция не приносит вреда? Да и кроме того, лютиковскал формула «все хорошо» давно уже изжила себя вообще, а в идеологической работе и попросту вредна, потому что неизбежно разоружает. Но ведь отказаться от такой формулы — значит, во многом перестраиваться, чего-то искать, с кем-то драться, нервничать, наверняка — рисковать... — Смайдов улыбнулся. — Риск и Лютиков... Это, помоему, звучит как самый невероятный парадокс.