— Полянка дома, Захар Федотович?
— Полянка дома, — ответил Захар Федотович, внимательно разглядывая Смайдова. — Полянка давно дома. А ты, Пьётра, не захворал ли часом? Серый ты уж больно, глядеть на тебя жалко... Да чево стоишь-то, говорю? Иль обратно поворачивать надумал?
— Да нет, что вы, Захар Федотович. Я ничего. Идемте.
Они рядом прошли через двор, и Петр Константинович все время чувствовал на себе испытующий взгляд старика. И еще ему казалось, что Захар Федотович к чему-то прислушивается. Не к внешним звукам, а к чему-то более глубокому, что мог услышать только он, человек, проживший долгую и трудную жизнь... «Я не глазами в человека гляжу, Пьётра, а нутром», — вспомнил Петр Константинович слова старика. Вспомнил и подумал: «Не надо бы тебе, Захар Федотович, видеть меня сейчас...»
— Там она, Полянка-то. В доме, — сказал старик. — Иди к ней...
Смайдов быстро прошел в свою комнату и тихонько, чтобы не скрипнули петли, закрыл за собой дверь. Если Полянка ничего не услышала, он хоть на несколько минут останется один и приведет свои мысли в порядок. И мысли, и чувства. Но уже через секунду он услышал:
— Это ты, Петр?
Смайдов не откликнулся. Устало опустился в кресло, откинул голову назад и закрыл глаза. Хорошо было бы вот так часок-другой посидеть наедине с собой, отдохнуть...
— Ты почему не отвечаешь, Петр? — Она вошла и остановилась в двух шагах от него. — Ты не слышал, как я позвала тебя? Ты плохо себя чувствуешь?
Смайдов сделал усилие, улыбнулся.
— Слишком много вопросов сразу. Я немного устад, Полянка. Хочу чуть-чуть отдохнуть.
Он почему-то был уверен, что она станет избегать его взгляда, что ее глаза будут беспокойными и тревожными и вся она будет беспокойная и встревоженная. А она смотрела на него совсем спокойно, и ничего в ней не было необыкновенного. Умело держится? Или, подавленный своими собственными чувствами, он просто не в состоянии разглядеть необычное?
Трудно ведь представить, что Полянка, та Полянка, которую он знал, не испытывает угрызений совести. Этого не может быть. Если бы Смайдов в это поверил, он, наверное, закричал бы от отчаяния.
Полянка взяла маленькую скамеечку и села у его ног:
— Хорошо, Петр. Ты чуть-чуть отдохни, а я вот здесь чуть-чуть посижу. И если ты хочешь, мы помолчим. Ты хочешь помолчать?
Он ничего не ответил и опять закрыл глаза. Откуда ему знать, чего он сейчас хочет!
Полянка положила его неживую руку к себе на колени и стала поглаживать пальцы. Как когда-то, давным-давно, ему вдруг показалось, что он ощущает прикосновение ее ладони. Но теперь это ощущение вызывало в нем совеем другие эмоции. Тогда у него возникало такое чувство, будто Полянка, прикасаясь к протезу, не замечает его безжизненности, теперь же она делает это так, словно у нее на коленях лежит игрушка.
Смайдов попросил:
— Не надо.
Полянка не обиделась. Возможно, поняла его душевное состояние. Осторожно положив протез на подлокотник кресла, сказала:
— Батя перестал со мной разговаривать. Даже больше: он совсем меня не замечает. Такого никогда еще не было.
— Вы повздорили?
— Нет.
— Странно...
Полянка приложила пальцы к вискам, поморщилась.
— Страшно болит голова... Слушай, Петр, почему ты ничего у меня не спрашиваешь? Почему ты молчишь?
— О чем я должен спрашивать?
— Ну, хотя бы о том, что я сегодня делала. Раньше ты всегда интересовался, как я провела свой день. Теперь тебе это неинтересно?
— Было что-нибудь необычное?
Он взглянул на нее, но сразу же отвел глаза и стал смотреть в сторону. Зачем он задал такой скользкий вопрос? Он ведь знает, что именно необычным было сегодня. А вдруг она ответит? А вдруг не ответит? Что он станет делать, если Полянка скажет: «Я встречалась сегодня с Артуром Домбричем. Мы вместе катались на лодке»? И что он будет делать, если она скажет: «Ты звонил? Я в это время была в библиотеке. А потом ждала тебя, мне хотелось с тобой погулять»? Или что-нибудь в этом духе...
Полянка молчала. У ее переносья сошлись морщинки, и, увидев их, Петр Константинович подумал: «Тебе, конечно, нелегко. И самое лучшее, что ты можешь сейчас сделать, — это ничего не говорить. Я трус, я ненавижу эту гнусную трусость, но если ты промолчишь, у меня останется какая-то надежда. Ты понимаешь? Не спрашивай, на что я хочу надеяться, — я этого и сам не знаю... Наверное, просто ищу лазейку, чтобы продлить какие-то иллюзии...»
Полянка сказала:
— Ты очень плохо выглядишь, Петр. Тебе надо отдохнуть. Разобрать постель?
— Нет, нет, не надо! Я отдохну вот здесь, в этом кресле.
Смайдов и сам понял, что его восклицание было слишком поспешным и слишком горячо выраженным:. Не могла этого не понять и Полянка. Она встала со скамеечки, с горечью в голосе проговорила:
— Тебе незачем меня избегать, Петр. Я постараюсь сделать так, чтобы не быть тебе в тягость...
Смайдов ничего не ответил. Тогда Полянка снова взглянула на него. Ей показалось, что он сразу постарел лет на десять. Вот так же сразу постарел ее отец, когда случилось несчастье в тайге... Сколько времени прошло с тех пор, а она до сих пор помнит его обезумевшие от горя глаза, в которые ей страшно было посмотреть. И вот теперь она видит что-то похожее в глазах мужа...
Ей вдруг захотелось броситься к нему и рассказать обо всем, что отняло у нее покой. У нее и у него. Но, поглядев в его измученное лицо, Полянка подумала, что сейчас ему не под силу будет это перенести. И она сказала:
— Я пойду, Петр.
— Иди. — Смайдов кивнул, прощаясь. — Спасибо тебе.
Полянка ушла, а он, оставшись один, так и не сдвинулся с места. Сидел и все думал, думал. Мысли его сбивались с прошлого на настоящее, потом снова уводили его к тем дням, которые навсегда остались в его памяти как самые светлые дни его жизни...
ГЛАВА VII
1
В тот памятный год, когда в тундре произошла катастрофа и Петр Константинович потерял руку, он впервые задумался о своем личном житье-бытье. Горько вдруг стало человеку бродить бобылем по белу свету, потянуло на огонек домашнего очага. Да так потянуло, что хоть караул кричи! Куда ни пойдет Петр Константинович, куда ни поедет — везде его окружает одиночество, везде непонятная тоска по человеческому теплу, такому теплу, чтобы его чувствовал только он, чтобы оно согревало только его. Даже в окружении друзей, с которыми ему всегда было легко и просто, Смайдов теперь постоянно чувствовал потребность чего-то совсем другого, в чем он раньше не особенно нуждался... Ему были нужны не просто друзья — их-то у него всегда хватало! Ему нужен был один, особенный друг, с которым он делил бы и горькое, и сладкое.
Как-то, встретившись со своим давним приятелем, летчиком-истребителем Колькой Годиным (Годину было уже за тридцать, Смайдову — около тридцати, но если они и постарели, то не друг для друга! Колька Годин всегда останется Колькой Годиным, а Петьку Смайдова до седых волос ни один из тех пилотяг, с которыми он вместе гулял в голубом поднебесье, не назовет Петром Константиновичем!), Смайдов пригласил его к себе домой.
— Что-нибудь будет? — спросил Годин.
— Ты насчет чего? — не сразу понял Петр Константинович.
— Понимаешь, никак не могу отвыкнуть от фронтовой привычки: ни вина, ни водки не употребляю. Не идет!
— Только «девичьи слезы»?
— Глоточек, но чистого. Иначе душу воротит.
— Слезы нет, — признался Петр Константинович. — Особенно девичьей.
— Сейчас будет. Аптека далеко?
Кто мог переделать Кольку Година? Во время войны, когда из-за непогоды эскадрилья стояла на приколе, он мог достать столько «девичьих слез», сколько нужно было для «настроения» всей эскадрильи. Любую дрянь он перегонял в чистый спирт, и когда командир эскадрильи говорил: «Почему-то лейтенанту Годину не тяжело носить противогаз, а вам всем не под силу», Колька скромно отвечал: «Мой папа с детства приучил к дисциплине, товарищ комэск. К настоящей внутренней дисциплине...» Однако все летчики знали, для чего ему нужен противогаз: Колька усовершенствовал в нем фильтровое приспособление, и гидросмесь, слитая с ножек шасси и процеженная через усовершенствованные фильтры, становилась теми чистыми «девичьими слезами», крепость которых достигала девяноста градусов. Колька Годин философствовал: «Выпьешь такого божественного напитка — и становишься лучше...»