И вдруг он ясно разглядел острую морду зверька. Песец наклонился и горячим языком лизнул его в щеку. Смайдов вздрогнул, песец прыгнул в сторону, исчез в темноте. А летчик продолжал лежать неподвижно, еще ничего не вспомнив, еще ничего не осознав. Хотелось пить, хотелось сбросить с себя какую-то тяжесть, но тело было точно парализовано. И не только тело — и мысли. Они были вялы, безжизненны, ни на чем не останавливались. Даже острая, с каждой секундой все усиливающаяся боль в руке воспринималась как нечто отвлеченное, будто это была чужая боль.
Он попытался пошевелить пальцами, но не почувствовал их. Тогда сделал слабую попытку приподнять руку, однако и этого ему не удалось: рука была плотно придавлена к мерзлой земле.
Он снова закрыл глаза.
Пурга прекратилась. Над тундрой повисла полярная ночь — целая вечность призрачной тьмы и лютой стужи. Стужа ползла с далеких гор, ее несло от громады льдин, забивших бухты и заливы, ею веяло сверху, от стылого неба.
Смайдов ничего не чувствовал. Вернее, все, что окружало его, находилось вне его сознания. Хотя в каких-то глубинных уголках мысли все чаще появлялась тревога: почему он ничего не ощущает? Почему все окружающее так нереально? Как случилось, что он вышел за грань привычных восприятий?
Усилием воли он заставил себя сбросить оцепенение и сразу все вспомнил: пурга, катастрофа, хирург.
— Доктор!
Тундра молчала.
Превозмогая слабость и боль, Смайдов приподнял голову, огляделся. От снега шел слабый свет, такой же слабый, как свет от далеких звезд, но все же Петр смог разглядеть следы катастрофы: вздыбленный фюзеляж, измятые обломки крыльев, кусок винта и прямо над собой чудом уцелевший мотор. От картера не отлетел ни один цилиндр, только через пробитое ребро торчал кусок коленчатого вала. А в двух-трех метрах — надвое расколовшийся стабилизатор, будто нарочно поставленный торчком. Он почти до верхней кромки был занесен снегом, и Петр подумал, что, если бы стабилизатор упал плашмя, снегом занесло бы и мотор, и его самого.
Потом он снова попытался пошевелить правой рукой. Он уже немного попривык к боли, старался не думать о ней, но при этой новой попытке он чуть не лишился сознания. Теперь боль прорвалась к самому сердцу. Смайдов на миг перестал дышать и почувствовал тошноту.
Переждав этот приступ, он перевернулся на бок и только теперь увидел, что случилось.
Один из цилиндров придавил кисть руки к земле, расплющил ладонь, вдавил ее в месиво масла и снега. Рукав комбинезона лопнул, изорванный манжет рубашки был в запекшейся крови и масле, и только чистый камешек запонки тускло поблескивал рядом с отлетевшей черной гайкой.
Петр долго смотрел на искалеченную, намертво придавленную мотором руку, и мысли, одна страшнее другой, туманили голову. Первое, о чем он подумал, было: «Пропала рука... Отхватят, к черту, по самый локоть... Калека. Кончилась летная жизнь — как полетишь без руки?..»
Он глухо застонал и выругался. Выругался так, как еще никогда не ругался. Девятнадцатилетним парнем он в сорок третьем окончил авиаучилище и пошел на фронт. Был дважды ранен, сбил шесть «мессеров» и двух «юнкерсов», протаранил «хейнкеля», и казалось, военное счастье улыбается ему из-за каждого угла. Даже в сорок четвертом, когда почти рядом с ним упала двухсоткилограммовая фугаска, Смайдов отделался контузией и, если бы не глаза, уже через неделю мог бы подняться в воздух. Вылечили и глаза. Он дрался над Вислой и Одером, а за неделю до Дня Победы вогнал в землю еще одного аса, который хотел протаранить его ведомого. Разве это не назовешь счастьем?
Смайдов обшарил глазами снежную гладь вокруг, отыскивая хирурга. Он был уверен, что того при ударе выбросило из кабины и, вероятно, врач лежит где-то поблизости. Живой или мертвый? Если и живой, то, наверно, вот так же стынет на этом лютом холоде, не имея сил ни двинуться, ни подать голоса...
Он придвинулся к мотору, навалился на него плечом. Цилиндр не приподнялся, только чуть-чуть прополз в сторону, и Смайдов не увидел, а почувствовал, как разрывается кожа на ладони. И услышал хруст. Или это ему только показалось — от дикой боли он ничего не сознавал. Он закрыл глаза, боясь взглянуть на искалеченную руку. И снова навалился на мотор. А руку старался держать неподвижно, чтобы она не ползла вместе с цилиндром. Но она ползла. И если бы Петр теперь взглянул на ладонь, он не увидел бы ее: лохмотья кожи, раздавленные пальцы — это все, что от нее осталось.
Но он ничего не хотел видеть. Или просто боялся.
Силы уходили. Это были последние силы. Смайдов понимал, что их осталось очень мало, вот-вот должен наступить предел, за чертой которого уже ничего не останется. Надо было решаться.
И он решился. Сел, подтянул к мотору ноги, уперся ими в картер, помедлил несколько мгновений и рванул руку на себя...
Кажется, вся кисть осталась под цилиндром. Огонь прошел не только через все тело, но и через мозг. Словно опалило каждую клетку мозга — и в голове что-то взорвалось. Петр упал на спину и стал кататься по снегу. Он не стонал, не кричал — он выл, выл так, как воет зверь. И совал в снег израненную руку, бил ею по сугробам, прикладывал к груди, потом опять и опять совал в снег.
Наконец он сумел овладеть собой. Встал, снял с шеи шарф, обмотал им руку и осмотрелся вокруг.
Метрах в десяти от него что-то серело. Это, полузанесенный снегом, лежал хирург. Петр подошел, наклонился над ним, прислушался и щекой прижался к его лбу.
Хирург лежал совсем холодный. И холодными, застывшими глазами глядел в застывшее небо. В небо тундры, которой он отдал два десятка лет своей жизни.
Пошатываясь, Петр побрел на восток. Шел долго, потом остановился, стал припоминать: от базы они отлетели километров сто пятьдесят, до стойбища Торсяды, куда он шел, оставалось не меньше двухсот. «До базы ближе, — подумал Петр, — надо идти туда».
Он пошел обратно. Проходил час за часом, а он все брел по тундре, изредка останавливался, присаживался на сугроб и, как ребенка, укачивал руку.
«Не останавливаться! — Это было главное, что занимало его мысли. — Не останавливаться ни на одну минуту».
Он падал, полз, поднимался и опять шел. А сознание мутилось все чаще. Временами Смайдов начинал бредить, звал хирурга, кого-то умолял отправить его в госпиталь, чтобы там отрезали ему руку. Или вдруг застывал на месте, всматривался в темноту, и ему казалось, что он видит огни стойбища. Большого стойбища Торсяды, куда он должен был привезти врача. Это ничего, что они не долетели. Сейчас он сам даст радиограмму командиру отряда: «Немедленно шлите самолет и хирурга. Немедленно!» И через два часа хирург подремонтирует мальчишку Торсяды, а потом отхватит к чертовой матери этот ошметок руки, которая ни на миг не дает ему покоя.
Петр срывался и как ветер мчался навстречу огням стойбища. Он был уверен, что мчится именно как ветер, хотя на самом деле продолжал стоять на том же самом месте и только слегка пошатывался из стороны в сторону.
...Зимой в тундре светло не бывает. Утро угадывается по окоему: он не алеет, но вдруг начинает казаться, что из-под земли, пробивая толщу мерзлоты, появляются блеклые отблески света. Появляются и исчезают, потом окоем вновь слегка бледнеет, и эта почти мертвенная бледность медленно разливается по тундре. Нет ни теней, ни резких линий, все будто видится сквозь толстое матовое стекло.
Вот таким мглистым утром три самолета вылетели на розыски. Смайдова обнаружили недалеко от места катастрофы, и когда командир отряда, посадив машину рядом с ним, выскочил из кабины и подбежал к летчику, Петр не выразил никакого удивления. Он стоял на коленях, глядел куда-то в сторону и левой рукой покачивал смерзшийся, бурый от крови комок шарфа.
Командир обнял Смайдова, тихонько позвал:
— Петя!
Медленно переведя взгляд на командира, Петр сказал:
— Они получат радиограмму и сразу вылетят. И еще вот что, радист: пускай хирург захватит побольше инструментов... Ты понимаешь? Ты все понимаешь? Иначе я подохну, как волк в капкане...