Илья поставил чашку на стол и откинулся на спинку дивана. Наверное, он просто забыл, что держит Дашеньку за плечо, поэтому и увлек ее за собой. Получилось как-то так, что ей пришлось взобраться на диван с ногами. Она снова хотела сесть, но Илья не отпускал ее.
Ему вдруг показалось, что в эту минуту от него уходит то чувство одиночества, которое в последнее время его угнетало. Илья был слишком горд, чтобы показывать это чувство на людях, но и постоянно носить в себе такую тяжесть было нестерпимо. Сейчас в нем шевельнулось что-то похожее на благодарность к Дашеньке.
Илья и видел, и чувствовал: от своей бескорыстной любви девушка ничего не ждет. Она просто любит — и все. Хотя и знает, наверное, что надеяться не на что. Именно такие, как она, всегда преданы до конца, всегда пойдут с тобой и в огонь и в воду. И никогда не предадут, что бы ни случилось...
Он осторожно повернул ее голову к себе, внимательно, точно вот теперь только и пробудился в нем настоящий интерес к Дашеньке, посмотрел на нее. И спросил:
— Ты любишь меня, Дашенька?
Она не ждала этого вопроса и заметно смутилась. Но не стала прятать от него глаза, ответила искренне и, как показалось Илье, с какой-то внутренней горечью:
— Да, Илья Семеныч. Но...
И умолкла, не договорив. Однако Беседин понял, что она хотела сказать. Разве, мол, это имеет какое-нибудь значение? Разве, мол, она не понимает, что Илье Семенычу не нужна ее любовь?
«Чистая ты душа», — неожиданно подумал Илья. И еще подумал: «А ведь можно и наплевать на то, что о Дашеньке говорят, будто она не совсем здоровый человек. И перестанешь ты, Илья, жить один, как волк, а кое-кто еще и позавидует: вот, дескать, повезло Беседину — эта Дашенька моется на него и живет только тем, что он есть у нее... Не совсем здорова она? Так, может, это потому, что и ей, как ему, холодно от одиночества, а согрей человека — и все повернется по-другому...»
— Отдохни, сестренка, — сказал Илья, — ты ведь очень устала.
Сколько лет прожила она, а никогда еще о ней так никто не заботился. «Отдохни, сестренка...» И говорит это Илья Семеныч не просто так, лишь бы что-нибудь сказать, он действительно хочет, чтобы ей было хорошо. Она это чувствует. Она всегда все чувствует...
Илья склонился к ней и своей щекой прижался к ее щеке. И, кажется, закрыл глаза. Он, конечно, тоже устал, хотя и очень сильный. А тут еще вино... Илья Семеныч, наверное, опьянел, руки его стали непослушными, будто и не его это руки. И весь он стал немножко не таким, каким был несколько минут назад. Правда, ничего грубого в нем нет, он такой же ласковый, но все-таки что-то в нем переменилось... Вот он стал искать ее губы, и всю ее притягивает к себе ближе и ближе. Может быть, надо вскочить и убежать, как там, на реке? Но она не может этого сделать. У нее нет для этого ни сил, ни воли. Ее словно обволок густой туман, в котором утонули и мысли, и чувства...
Потрясенная случившимся, она забилась в угол дивана и сидела там, точно неживая. Как бы она хотела, чтобы все это было неправдой и она могла бы не думать об этом! Разве Илья Семеныч не знает, как ей мучительно трудно о чем-нибудь думать? В висках начинает стучать, боль охватывает весь мозг, и мысли мечутся так, что ни одну из них ни задержать, ни остановить нет никакой возможности. Только-только на чем-то сосредоточишься, как вдруг — толчок, и опять все закружилось, опять хаос. И хочется кричать от своей беспомощности и метаться, как мечутся мысли...
Илья протянул к ней руку, поднял ее голову за подбородок.
— Брось терзаться, Дашенька. Слышишь? Все будет хорошо. Все будет хорошо, понимаешь? — повторил он. — Ты почему молчишь?
Не дождавшись ответа Илья отхлебнул вина. В нем еще бродили те мысли, которые пришли к нему так внезапно, но теперь с каждым мгновением они казались ему все более неестественными и неприемлемыми. Он, Илья Беседин, и Дашенька?
Нет, это не для него. И надо сделать так, чтобы ни одна живая душа не пронюхала о его мимолетной связи с Дашенькой. Упросить ее, чтобы молчала, сказать ей, что виноват, что раскаивается, но по-прежнему будет ей хорошим другом, будет относиться к ней, как к любимой сестренке...
Илья не смотрел на Дашеньку и не видел, что она наблюдает за каждым его движением. И о чем-то думает, напрягая мысль, огромным усилием воли разрывая туман. Когда рассеялись последние клочья, она вдруг с необыкновенной ясностью взглянула и на себя, и на Илью глазами человека, который способен проникнуть в самое сокровенное, в самую глубь души. С ней это бывает: в минуты потрясений к ней неожиданно приходит какая-то особая прозорливость, и тогда она все видит и понимает так, как не дано видеть и понимать другому человеку...
Она встала и молча набросила свой старенький плащик. Потом поправила волосы и так же молча пошла к двери, переступив через валявшийся на полу подарок Беседина.
Илья, ничего не понимая, вскочил, загородил ей до
— Ты куда, Дашенька?
— Пустите меня, Илья Семеныч, — сказала она.
Беседин заглянул ей в глаза и удивился — такими они были ясными и строгими в одно и то же время. Он даже растерялся и смутился от неожиданности. Но все же сказал:
— Я хочу попросить тебя, Дашенька...
Она улыбнулась.
— Не надо ни о чем просить, Илья Семеныч, я все понимаю. Я буду молчать, и вы ничего не бойтесь...
ГЛАВА XII
1
Полянке часто снился один и тот же сон. Будто она, легко различая знакомую тропку, идет по тайге со своим старым ружьишком, как вдруг тропка исчезает, и сразу — непролазная чащоба, поваленные бурей деревья и такой мрак, что в двух шагах ничего не разглядеть. Мрак и глухая таежная тишина. Страх вползает в сердце, Полянка хочет бежать назад, но позади нее — тот же мрак и та же чащоба.
«Батя! — кричит она. — Ба-а-тя-а!» Тайга зловеще молчит, ужас сковывает Полянку, и она начинает плакать.
Потом она снова долго бродит по тайге, со страхом прислушивается к каждому шороху и, чтобы не чувствовать полного одиночества, изредка останавливается и зовет: «Ба-а-тя-а!»
Рассказывая этот сон Смайдову, Полянка искренне удивлялась:
— Все время: «Батя, батя!», и ни разу не позвала тебя. Почему это так?
Петр Константинович улыбался.
— Тебе ведь лучше знать...
Тогда она спрашивала:
— А если бы заблудился ты? Ты позвал бы меня?
— Наверно, — отвечал Петр Константинович. — С тобой мне было бы не страшно...
Жизнь, которой Полянка сейчас жила, чем-то напоминала ей этот страшный сон. Шла она, шла по знакомой тропке, и вдруг — чащоба, куда ни глянь — ни пути, ни дороги. Мечется она взад и вперед и даже на помощь не решается позвать: кто же согласится помочь, если она заплуталась по своей доброй воле? Батя? Он не видит ее, даже когда смотрит в упор. Петр? Но она сама не в силах взглянуть ему в глаза. Артур Домбрич?
Полянке казалось, что вначале, когда она только узнала его, он был понятнее. Он жил искусством, внешний мир был для него только оболочкой, им почти не видимой и не ощущаемой. Лишь внутри этой оболочки существовало ядро, вокруг которого, подобно магнитным бурям, кипела настоящая жизнь. Жизнь Артура Домбрича.
Другого он ничего, казалось Полянке, не признавал. И она не считала это эгоизмом. Потому что, думала она, люди не от мира сего не могут быть похожими на простых смертных, у них совсем другое восприятие действительности.
Такого Домбрича, человека, ею самой почти обожествленного, Полянка понимала. Именно этим — своей необыкновенностью — он и притягивал ее, словно его личность была мощным магнитом...
В конце работы Полянка приходила к избушке Захара Федотовича и, перебросившись с ним несколькими словами (собственно, говорила о чем-нибудь одна Полянка, а старик угрюмо молчал, даже не глядя на дочь), отправлялась домой. Пешком. По той самой дорожке, по которой они не раз ходили со Смайдовым на лыжах. Вот и то бревно, где они когда-то отдыхали. Теперь уже почти сгнившее. Ударь по нему ногой — и оно рассыплется. Труха, а не бревно, годы сделали свое дело...