Наряду с прекрасными моментами в театре есть время, потраченное впустую.
«Ради Лукреции»
Это единственная из пьес Жан-Поля Жироду, которая не увидела свет, как все другие, благодаря Луи Жуве. Я храню искреннюю признательность Жироду и его матери за то, что они доверили эту замечательную пьесу нам. У нее были несравненные исполнители — Ивонн де Брэ, Эдвиж Фейер, Мадлен Рено, Симон Валер, Сервэ, Дезайи и другие.
Декорации Кассандра, отточенный язык, костюмы от Диора — совершенство, да и только.
1953 год знаменателен тем, что мы создали помимо «Ради Лукреции» также спектакль «Христофор Колумб»54.
Закон неуловимости
По ходу действия Эдвиж надевала два красных платья, Мадлен одно белое. На первой репетиции в костюмах оба красных платья Эдвиж выглядели «сногсшибательно». Напротив, белое платье Мадлен казалось кремовым, как взбитые сливки. Кристиан Диор посылает за штукой небеленой чесучи. Вещи можно рассмотреть только на сцене, которая по-своему придает великолепие одному и изничтожает другое. Теперь Диор драпирует Мадлен в эту ткань. Тон найден правильно. Но тут у меня возникает сомнение:
— А что если Эдвиж снова примерит свои платья...
— Но ведь они превосходны!
— Ну пожалуйста... на всякий случай.
Мне снисходительно прощают этот каприз. Одно из двух красных платьев по-прежнему смотрелось хорошо. Второе, тоже красное, но несколько другого оттенка, вдруг перестало смотреться. Может быть, ткани, разные по фактуре, не уживались, создавая другой нюанс. Пришлось второе платье Фейер заменить.
Я называю это законом неуловимости. То, что прошло бы незамеченным в ателье мод, сцена отвергала.
Когда мы с Бераром ставили «Амфитриона» Мольера и надо было решить, какой диаметр колонн храма соответствует их высоте, я заставил сделать с десяток картонных патронок, разнившихся на сантиметр.
В работе с Бебе всегда присутствовал элемент игры.
Над сценой висят десять патронок.
Мы стоим в глубине зала с листком бумаги в руке.
— Давай обернемся. И, не советуясь, каждый выкрикнет предлагаемый номер.
Аналогичный случай. Из десяти колонн играла только одна. Остальные совершенно не смотрелись. Все тот же закон неуловимости.
Парус «Христофора Колумба», служивший нам на премьере в театре Бордо с его большой сценой, рисковал оказаться громоздким для театра Мариньи. Его площадь в метрах девять на девять. Я заказал другой — семь с половиной на семь с половиной. Мы заставили его прорепетировать — он был лишен души.
— Тем хуже! Попробуем первый!
— Он наверняка окажется слишком большим!
— И все-таки попробуем.
Первый парус поднят! Не знаю, как и почему, но он стал меньше, короче, он годится — его можно принять. Он хотел играть.
Мы еще не раз столкнемся с подобным явлением. Кто осмелится утверждать, что предметы лишены человеческого начала? Вот почему у меня есть два друга: старая кожаная сумка — я таскаю ее с 1937 года, она вся в заплатках, но рука не поднимается бросить ее раньше, чем она бросит меня, и старое индейское пончо, которое я ношу с 1950 года, все в дырах, обтрепанное — с ним мы тоже не можем расстаться, и я даже просил, чтобы мне сделали из него саван. Я не кривлю душой: эта сумка и это пончо — мои неизменные спутники в путешествиях. Зачем же нас разлучать в последнем?
Я понимаю мужчин, пожелавших быть похороненными со своими лошадьми. Я это видел в ленинградском музее55. А наши отношения с собаками?
Этот закон неуловимости, столь непреложный на сцене, универсален повсюду. Он — квинтэссенция шестого чувства. Не думаю, однако, чтобы оно было присуще счетно-вычислительным машинам. Быть может, со временем...
Увы! Сегодня возрастающие трудности жизни вынуждают нас иногда пренебрегать этим законом. Дух прибыли, стандартизация, потребительство, модные новинки лишают ремесло его подлинного благородства. А между тем именно это «неуловимое» и составляет культуру профессии. То, насколько человек требователен к себе. Вежливое отношение к своей профессии, распространяющееся на все, за что ни возьмись...
Не стану давать обзор всех поставленных нами пьес. Скажу только о двух, которые мы поставили до создания Малого Мариньи.
«Бахус»
Очень красивое произведение Кокто, которое выдержит испытание временем. Когда я думаю о Кокто, мне приходит на память фраза Пеги, сказанная о парижанах: «Их называют легковесными, потому что они легки на подъем». Всю свою жизнь, до самой кончины Кокто становился глубже и глубже.
«Репетиция, или Наказанная любовь»
Жан Ануй и я вместе учились в коллеже Шапталь. Он на филологическом, я — на математическом. Он всегда одевался с иголочки, я любил одеваться как придется. Когда он доверил нам «Репетицию», мы пришли в восторг. Ануй — искуснейший драматург нашего поколения. Он знает театр как свои пять пальцев. Работать с ним — одно удовольствие, у него всегда точные реакции.
И тем не менее какой мучительный характер! Когда он страдает, надо, чтобы страдали все. Это ужасно! А когда гроза миновала... его и след простыл! При новой встрече он само очарование и ничего так не хочется, как снова работать с ним.
Насколько я люблю Париж, настолько этот город заставил нас видывать виды: наши отношения очень напоминают отношения Селимены и Альцеста.
Мы поставили Ануя в разгар сезона 1950 года. Он желанный автор. Мы в зените славы. Недавно возвратились из блистательного турне по Южной Америке. И тем не менее к вечеру премьеры предварительно продано билетов всего лишь на полтора зала. Таков Париж — жестокий, холодный, безразличный. Премьера прошла как нельзя хуже. Катастрофа, да и только. Назавтра я проходил весь день по улицам, отчаявшийся, взбешенный, чуть не плача, на грани нервного срыва. Вечером мы показываем спектакль прессе. Это все равно что пройти таможню! Все совершенно пали духом. А вместо провала — триумф. Еще два дня, и театр не вмещал желающих. И это тоже Париж!
«Какая трудная профессия... Но какие блестящие результаты!» — говорится в одной пьесе Шехаде.
Ничего удивительного, если мало-помалу я стал придерживаться девиза: «Всем увлекаться и ничем не дорожить».
Музыкальный филиал и Малый Мариньи
Подобно тому как ритм чередования обеспечивает труппе гибкость и развитие, а также некоторую экономическую базу, так одновременное функционирование на разных сценах определяет жизнеспособность театра. Уже в Комеди Франсэз я понял необходимость иметь наряду с большим залом зал поменьше, предназначенный, в частности, для экспериментов.
Под вывеской Мариньи можно было открыть зал на двести — двести пятьдесят мест. К концу седьмого года мы сумели убедить Симон Вольтерра и в январе 1954 года открыли Малый Мариньи. Это позволяло также расширить поле деятельности Пьера Булеза.
Мы очень скоро поняли, какими исключительными данными обладает наш молодой музыкальный руководитель. За его трудным характером скрывалось творческое горение. Его энциклопедические познания в музыке, гибкость таланта, некая смесь бескомпромиссности и юмора, переходы от нежности к заносчивости и обратно, раздражительный нрав и обаяние — все это сблизило нас, и узы взаимной привязанности становились теснее и теснее — он полюбил нас как сын.
Вместе с Малым Мариньи появился и Музыкальный филиал. Современная музыка, даже французская, была для нас темным лесом. Булез хотел спасти честь мундира.
Первыми концертами руководил немецкий дирижер Шершен. Мы поставили «Лиса» Стравинского. Благодаря Булезу шире познакомились с Шенбергом и Веберном, он помог нам открыть Берио, Штокхаузена, Ноно и других. Удавшиеся вечера перемежались иными, бурные аплодисменты — свистками. Когда я теперь присутствую на концерте Пьера Булеза в Нью-Йорке, сердце мое трепещет от отеческой гордости.
Если бы не взрыв в мае 1968 года, мы бы и сейчас были в одной упряжке... Всем увлекаться и ничем не дорожить: я не перестал увлекаться творчеством Булеза, который в настоящее время продолжает свой триумфальный марш.