– Ладно, Арик Высоцкий все же милый старик, я отношусь к нему с большой симпатией.
– Ты меня обижаешь, – ответил ей шеф широкой улыбкой, погладив ее у талии рукой, свободной от портфеля, с которым он поднимался по лестнице, – если господин Высоцкий в твоих глазах старик, так и у меня нет шанса. Я ведь приближаюсь к его возрасту, ну, с разницей в пять, семь лет…
Я не услышал, что она ему ответила, но оба весело захохотали. Шеф ей весьма симпатизировал, можно сказать, более, чем всем работникам. Она, по сути, была его воспитанницей. Все работники ее любили, кроме нескольких девиц, которые терпеть ее не могли и обсуждали исподтишка ее недостатки. Говорили, что она избалованная эгоистка, что вовсе не столь приятна, как это кажется, что подхалимничает перед важными лицами до тех пор, пока можно извлечь от них пользу. Короче, рассыпается лестью перед вышестоящими и топчет тех, кто стоит ниже, как будто она какая-то принцесса, из милости иногда дарящая улыбку презренным и униженным. Но все это было несправедливо по отношению к ней. Известно, что такое женская зависть. Я видел ее в работе: она выполняла ее не только как следует, но отдавалась ей целиком, из чувства ответственности, не чураясь никакого задания. Оставалась после работы в офисе, чтобы завершить в свободное время какое-нибудь письмо, которое запросто можно было написать завтра. Если говорить о том, что мне в ней не нравилось, так это определенная сухость, этакии сухой твердый орешек, вокруг которого обрастал плотью образ молодой израильтянки, красивой, цветущей, кожа которой поблескивает загаром, и рыжие волосы ниспадают волнами, и голубые глаза сверкают. Движения ее решительны и энергичны, голос ее звонок и высок. В первый миг увидишь ее – прелесть и мягкость как бы летучей женственности кажется податливо текущей мёдом и заставляет биться твое сердце. Лишь до того, как ты к ней обратишься и… наткнешься на кремень. Но в этом она вовсе не единственная в своем роде, наоборот, одна из многих, представляющих особую породу молодых израильтянок, на которых натыкаешься в армейских и судейских офисах, в отделениях банков. Именно в офисе, к примеру, командира полка, или в банке место такой энергичной, педантично-сухой деятельности, и благо, что есть у нас такие девушки, умеющие, как сегодня они выражаются, «поднять и закрыть тему». Ох, тема, тема. Со времен Шестидневной войны выражение это захватило всех, властвует над всем, что не на своем месте, искажено и излишне, начиная с эпидемии вшей и кончая членами Кнессета, министрами правительства и президентом государства. С тех пор любой важный человек, раскрыв рот, тотчас коснется «темы». Он займется «темой» вшивости в школах. Он поднимет «тему», касающуюся системы выборов в Кнессет. Он закроет «тему» поведения министра религии, коснется «темы» кровати жены президента государства. На очередном заседании Кнессета, посвященном «теме» бюджета, он скажет всё, что у него накопилось по «теме» кварталов бедноты и подорожания горючего.
Каждый раз, когда я оказываюсь по другую сторону стола, за которым сидит такая, берущая «тему за рога» девушка, я испытываю некий комплекс неполноценности. Я становлюсь пунцовым, всё мое нутро опаляет огнем. Я представляю в своем воображении, насколько это было бы легче и приятней, если бы она отнеслась ко мне приветливо. Или хотя бы, если природа ее лишена приветливости, вела себя с терпеливостью и уважением, как полагается вести себя по отношению к человеку в летах, который для нее просто старик, а не гнусавила, придавая своему голосу важность, открыто выражая нетерпеливость занятой женщины, не видя сидящего перед ней, а лишь какие-то цифры. И всё же, после всего, я успокаиваю себя: в конце концов, перед тобой сидит красивая девушка, что уже само по себе радует сердце, некий образец создания, подходящего к месту. Беда же, честно говоря, начинается, когда это деятельное молодое существо решает внезапно или не внезапно, а после «многих колебаний и глубокого ознакомления с “темой”», посвятить весь неудержимый напор своей энергии духовности человека тому, что он – плод духа и мысли в общем, и искусства – в частности. Это и привиделось Яэли Ландау, когда она, решив стать студенткой, приехала в Париж с целью изучения истории искусства и философии эстетики. В Еврейском агентстве же она работала на неполной ставке, зарабатывая на жизнь, пока не завершит учебу.
Такая вот Яэли Ландау, твердо решившая изучить искусство, тотчас же судит категорически, приговоры ее жестки, без всяких скидок, она готова в любую минуту, немедленно, броситься в бой, и горе стоящему на ее пути противнику: она изничтожит его, сотрет в прах и пыль. Но кто он, этот противник, где он находится, в каком направлении искать место, где он устраивает опасную засаду? Вот это она и конспектирует самозабвенно из уст наиболее прогрессивного и невероятно дерзкого лектора в среде теоретиков концептуального искусства. Потому он ее особенно выделяет и следит, чтобы она не уклонилась ни вправо, ни влево от тончайших деталей последних открытий в данной области и сражалась жертвенно и бескомпромиссно за каждую точку над «и».
Что же касается меня – то я весьма был бы рад, если бы она вела свои войны в стенах учебного заведения, на уроках и практических занятиях, и даже вне аудитории – в любом месте в этом мире, где ей захочется. Но с одним условием: чтоб я там не был, чтобы происходило все за пределами моего слуха, ибо нервы мои уже не выдерживают. Особенно в эти последние дни достаточно ей, Яэли Ландау, бросить предложение, в котором есть даже слабое касание «темы искусства», как я обращаюсь в бегство. Более того, даже если она не в комнате, а ее безапелляционные приговоры в области искусства доносятся из-за перегородки – я ведь не столь важный сотрудник Еврейского агентства, чтобы иметь свою отдельную комнату и запирать ее на ключ, а место мое отделено перегородкой от машинисток, – нервы у меня начинают пошаливать.
Возникает неодолимое желание заткнуть ей рот и убежать – куда глаза глядят. Я, конечно же, стараюсь проявить максимум сдержанности, чтобы не сорваться. Иногда мне удается молчанием, или притворством человека, который не услышал, или согласным покачиванием головы неясно чему, увести ее от «темы искусства» к мелким каждодневным делам нашей конторы. Иногда я пускаюсь на уловки: к примеру, хватаю телефон, якобы вспомнив о необходимости важного разговора, выбегаю наружу остановить кого-нибудь из вышедших работников, которому забыл сообщить нечто срочное, хватаюсь за голову, жалуясь на головокружение, или просто бегу в туалет. В эти горестные минуты я столбенею перед сжигающим огнем искусства, пламенеющим в ней до такой степени, что она жертвует, я бы сказал, семенами самых сокровенных своих мыслей впустую. Ведь они не достигают моего слуха, человека, который, по ее мнению, принадлежит прошлому, ничего не понимает в новшествах, и – что особенно неприятно – отвратителен ей. Ну, быть может, слово «отвратителен» слишком сильное. Пожалуй, я вовсе ей не отвратителен. Иногда мне даже кажется, что она почему-то ищет моей близости, но при этом чувствуется, что мое присутствие ее напрягает, что ей явно некомфортно при мне, что-то мешает ей вести себя естественно и говорить то, что душа ее желает. В общем-то, меня не удивляет, что она испытывает ко мне неприязнь с первого мига нашего знакомства. Я ведь обидел ее в присутствии многих, да так, что лицо ее побелело, вернее, в присутствии машинисток, захохотавших во все горло. Я вовсе не собирался ее обижать. Наоборот, хотел высказать ей любезность, похвалу, выше которой для женщины быть не может. И вовсе не потому, что решил ей польстить или понравиться. Просто такой она возникла перед моими глазами. Слова вырвались вопреки воле из моих уст, ибо я был явно ошеломлен. В первый день моей работы, в комнате машинисток, я замер, увидев ее, и услышал со стороны собственный свой голос:
– Ты точная копия своей бабушки!
Взрывы дикого хохота неслись со всех сторон. Кажется, даже в дверях возникли чьи-то головы, удивленные такой шумной радостью. Я попытался, естественно, объяснить, в чем дело, но все более запутывался, заставляя заливаться краской щеки Яэли Ландау, которая бросила мне: