Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Лаврик просит его не выпендриваться, не кривить рот. Тут серьезные вещи — статистика, теория вероятности, линейная алгебра. Это вам не алхимия. Линейную алгебру Лаврик упоминает с некоторой осторожностью: в математике, как в спорте, в музыке, все знают, кто чего стоит, со школьных времен.

Шурочка улетает в Москву на день раньше него. Под руководством тети она упаковывает багаж, Алеша его помогает взвешивать: каждый фунт имеет значение. Тайно от тети она рассовывает по закоулкам чемодана камушки — Бэлу и Казбича, Вернера с Верой, княгиню с княжной — всю компанию.

Алеша просит:

— Дай и мне что-­нибудь.

— Забирай осетина-­извозчика.

Шурочка улыбается — белые зубы, черные волосы. Массу всего увозит она из Америки — подарки, бумаги на грант по генетике, видеомагнитофон. И в виде бластулы или гаструлы (ранние стадии развития зародыша) — будущего сына Лео, зачатого в холодных водах Атлантического океана. Возможно, Лео образовался несколькими днями спустя, в Бруклайне, пока Лаврик отсутствовал, но Шурочка склоняется в пользу морской, романтической версии. Ей лучше знать.

В Москве — сильное общественное напряжение, восемьдесят девятый год, люди узнают много разнообразной правды. От мелкого, частного внимание переключено на гражданское, общее. Надо спешить, и они, Шурочка и Алеша, без усилий соединяют две свои жизни. Даже вопрос о том, где им следует поселиться — с ее ли родителями или у Алеши с отцом, — не слишком серьезен: жить надо в Соединенных Штатах Америки.

Вероятно, пока что разумнее было бы ей перебраться к Алеше: большая квартира, есть комната его мамы, правда, сильно заставленная — половину ее занимает рояль, на нем вроде бы играл Скрябин, но, во-­‐первых, — подъезд, в котором ужасный запах (неужели Алеша не чувствует?), а во-­‐вторых, есть отец, не заинтересованный в появлении рядом с собой еще чьих-­‐то жизней.

Мамина смерть не сблизила Алешу с отцом. Она умирала долго: почти пять лет. Комната завалена книгами и пластинками — по мере прогрессирования болезни их количество бесконтрольно росло. Следовало бы выкинуть то, что никто уже не послушает, не прочтет, но кто это сделает? Сохранить ценные книги, того же «Брокгауза» — мало в каком доме есть полный комплект, — а все лишнее продать или выбросить.

Но отец перестал замечать этот ростпредметов вокруг себя — рост предметов одновременно с исчезновением людей. Уволился со всех работ, отказался от частных уроков и полностью занялся учебником по гармонии — отец его пишет столько, сколько Алеша помнит себя.

Днем и ночью у отца в комнате бубнит радио — «Немецкая волна», Би-­‐Би-­‐Си — их перестали глушить, но отец как будто не слышит приемника. Во всяком случае, не обращает на него внимания. Отец занят учебником.

— Во всех этих строгих правилах про удвоения и задержания есть своя красота, — рассказывает Алеша Шурочке, и та кивает, подробней не спрашивает — и к лучшему, ему трудно было бы объяснить, что это за такие правила. Дальше элементарной теории музыки он не продвинулся, да и ту позабыл.

Музыку Алеша бросил, когда ему было четырнадцать лет. Родители спросили, чего ему не хватает для счастья, он честно сказал. Вероятно, и данных не было, иначе они бы не позволили так поступить. Никакого счастья все равно не последовало.

— Учебник будет совсем другой, чем те, которые есть, — продолжает Алеша. Надо, чтоб Шурочка уважала отца.

— Студенты решают задачи, но они не похожи на музыку. — Вот, он вспомнил, как говорил отец: — Надо изучать одного композитора, другого, что один бы сделал с мелодией, что другой. Гармонизовать ее в стилях разных эпох, направлений. Понимаешь, да?

Шурочка понимает, но им невозможно жить вместе с его отцом. Она не противница быта, нет, несмотря на молодость она умеет создать уют. Но находиться в квартире, где пахнет всем — плесенью, мусоропроводом, вчерашней едой, — неприятно и неполезно ни будущему ребенку, ни Алеше, ни ей.

— Если б ты мог с ним поговорить…

О чем? О том, что надо дать место для новой жизни? Пожилого человека не изменить. К тому же такого нетривиального. Алеша пробует вспомнить, когда они последний раз разговаривали с отцом всерьез. Наверное, перед Алешиным поступлением. Дома было уже так тяжело, что хоть отправляйся в армию.

Ходили слухи (затем подтвердившиеся), что после первого курса мальчиков всех поголовно и заберут — тогда отправляли в Афганистан. Отец нашел пожилого врача-­нефролога, та поставила Алеше диагноз, научила, как комиссию обмануть.

— Боишься, что меня там убьют?

— Не только, — ответил отец.

Он не хочет, чтобы Алеша стрелял в людей. На каждого погибшего солдата и офицера в Афганистане приходится чуть ли не сотня убитых жителей — «голоса» отец в то время слушал внимательно.

— Разве это война? Геноцид, резня, карательная операция, как угодно. Должен сказать, Алеша, в моей жизни было много грустного, даже стыдного, как почти у каждого человека, в особенности советского. Но в подобных вещах мы не станем участвовать.

Вот такой разговор.

А теперь Алеша с отцом ведут почти бессловесное совместное существование. У одного молодая жена и планы уехать в Америку, у другого — понятно что: неопрятная старость, нескончаемый учебник гармонии.

В первый вечер после Алешиного возвращения они сидели втроем на кухне: он, отец, Родион. Алеша не выдержал:

— Вы бы знали, в каком мы дерьме… — разморило его от вина и от того, что не выспался.

— А мы всё ждем, когда ты нам это выскажешь, — засмеялся Родион своим наполовину беззубым ртом.

От Родиона всегда, со школьных еще времен, исходило ощущение нравственной правоты. Теперь, по возвращении из Бостона, после встречи с Шурочкой, Алеша увидел, на чем вся его правота держится, — на обделенности.

Родион никак не мог доучиться: он-­то как раз послужил в армии.

— А что, много американцев звонит Лаврику? — спросил Родион. — А то он мне на Новый год ответил: «Хелло».

Нет, Лаврику звонят только русские.

— Просто… там так хорошо, что хочется быть своим.

Отец сказал:

— Эмиграция — катастрофа, психическая болезнь.

Откуда он может знать? Он и за границей ни разу не был.

— А здесь оставаться — не психическая болезнь?

— Тоже болезнь, но другая какая-­то. — Хоть бы Родион уже перестал свои зубы показывать! — Родина — она для чего-­‐то все же нужна.

Для чего-­то, да. Для чего?

Таким был предотъездный период: с бессмысленными разговорами, оформлением бумажек, интенсивным освоением английского, с волнениями по поводу Шурочкиной беременности, одалживанием весов, ванночек и других вещей.

Наконец ребенок рождается, его регистрируют. Разногласий по поводу имени нет. Лео, пусть будет Лео — имя красивое, короткое, международное.

2.

Много всего происходит за почти десять лет: первый зуб Лео, потом первым же выпавший, первые слова, которые он произнес, крещение его в Москве, накануне отъезда — по настоянию одной из двоюродных бабушек, она и выступила крестной матерью. Крестным стал, естественно, Родион. Но это опять-­‐таки все было — общее, которое неинтересно. Потому что интересно — единичное, частное, вроде камушков на берегу, а младенцев тогда в Москве всех крестили. По приезде в Америку еще и обрезание сделали. В Америке все мальчики оказались обрезанными, в то время имелись на этот счет свои медицинские соображения. Алеша с Шурочкой и подумали: пусть уж будет как все.

А Максим Максимыч с компанией лежат на стеллаже с книгами, как раз рядом с Лермонтовым. В их собственном доме. Несколько лет как приехали, а уже свой дом. Алеша теперь не Алеша — Алекс, на здешний манер, да и она не Шурочка — Александра: следовательно, тоже Алекс, к чему эти многосложные имена? Дома она, разумеется, Шурочка.

Существует много способов приобрести дом. Например, купить его, собственно, не выкупая: только проценты платить. А когда придет время, когда Лео вырастет, то и дом станет дороже — продать его и найти себе на том же Кейп‐Коде что‐нибудь небольшое, но у воды — так у них запланировано.

2
{"b":"272781","o":1}