— Сам ты заблудившийся. Я переведена согласно приказу заведующего.
В классе наступила тишина. Имя заведующего на всех действовало магически — мы видели
его издали, не слышали еще даже его голоса, но почему-то дрожали при одном упоминании о
том, что он где-то есть. Наверное, эта девчонка натворила такое, чего и не придумать, если сам
заведующий перевел ее в наш класс. Того и гляди, эта «малышка» дойдет до того, что из школы
попрут… Неизвестно уж почему, но с первого дня учебы повис над каждым из нас как дамоклов
меч беспричинный страх оказаться вне школы. Шепотом распространялись слухи, что
заведующий школой — человек очень суровый и крутой, за малейшую провинность выгоняет из
школы и правого и виноватого. Особенно тех, которые босые и в смехотворных сермягах…
Не успели освоиться — учитель в класс. Наступила мертвая тишина.
— Все в классе?
— Все! — это «панычек». — Еще и одна новенькая, — косой взгляд назад.
Новенькая оказалась «персоной грата», учитель ее, видимо, знал хорошо, спросил с
удивлением:
— Оленка? Почему здесь?
— Поликарп договорился с заведующим…
— Борис Петрович разрешил?
— Без разрешения я никогда ничего не делаю, Федор Иванович, — не то с упреком, не то с
вызовом сказала девочка.
— Что ж, хорошо. Допишите Олену Скотинскую..
С этого момента она стала нашей одноклассницей. И, наверное, отныне и прозвище
отхватила на все время школьного бытия. У нас каждому давали прозвище. Оленкино не очень
далеко ушло от настоящей фамилии: Скотинская. Зачем же Скотинская, если сокращенное
Скотинка значительно проще, удобнее, а главное, язвительней.
Оленка восприняла это как должное, даже была довольна этим.
— Скотинка так Скотинка. Скажу Поликарпу — помрет со смеху… Спасибо, панычек, за
ласку…
Смешливо блеснув глазами, еще и поклонилась старосте.
— При чем тут Панычек? — вскипел тот.
— При том, что и Скотинка! — хохотнула она.
К нашему старосте прилипло Паныч. К моему большому удовлетворению. Я называл его так
в мыслях, а вслух произнести не решался. Даже после того, как он прилепил мне одно из самых
обидных прозвищ. А было это так.
Явился я на первый урок, вырядившись в теплую сермягу. Может быть, потому, что в этом
году сентябрьские дни наступили прохладные, а может, и просто постыдился красоваться в
полотняной рубашке.
Первым встретил вот этого самого Паныча, который явно кичился своим зипунчиком, густо
украшенным блестящими пуговицами. Именно они, эти перламутровые красавцы, и пленили мой
взор. Не сразу заметил я, что Паныч не меньше загипнотизирован пуговицами на моей сермяге.
Конечно же мои застежки были куда проще, но тоже не просто болтались на одежке, а исполняли
роль пуговиц. Выстрогал я их собственноручно из твердого, как железо, корня боярышника,
отшлифовал до блеска осколком разбитой бутылки, мать прикрепила их дратвой к сермяге, и те
самодельные пуговицы держались на моей одежонке с крепостью не меньшей, если не большей,
чем старостины перламутровые.
— О! — испуганно округлил глаза Паныч. — А это что такое?
Я какой-то миг взвешивал — отвечать на этот глупый вопрос или промолчать. И все же, из
уважения к его перламутровым, решил объяснить:
— Повылазило? Пуговиц не видел?
— Пуговиц? Где же ты их достал? На какой фабрике?
— Сам вырезал, из дерева, — решил я доконать Паныча.
Он растерянно захлопал глазами, неловко промолчал, дабы удостовериться, даже
прикоснулся пальчиками к моим застежкам, а уж тогда изрек:
— Ну что ж… Возможно, и так… Послушай-ка, Деревянная пуговица, а ты откуда такой
взялся?..
Вот так и пристало ко мне: Деревянная пуговица. Или просто — Пуговица. Обидно,
несносно, неумолимо. Как злой приговор самой судьбы…
Оленка отомстила за мою обиду, влепив прозвище моему обидчику. С этих пор, заслышав от
него «Деревянную пуговицу», я так вежливенько, будто бы даже безразлично, копируя Оленку,
откликался:
— Спасибо, Панычек, за ласку…
— При чем здесь Панычек? — негодовал староста.
— При том, что и Пуговица, — объяснял я.
Оленка оказалась очень общительной девочкой. Со всеми обращалась вежливо, кто с ней
добром — к тому и она обращалась с лаской, кто на нее дохнет холодом, тому и она в ответ
бросит холодный взгляд. И все же, видно по всему, тянулась она к нам, селянам, решительно и
умело ставя на место городских зазнаек.
— У меня классовый подход, — однажды объяснила она мне наедине.
— А что это такое? — не постыдился я проявить перед девочкой собственную
ограниченность.
— А это когда ты защищаешь классовые интересы бедных и не даешь возможность
распоясаться разным лавочникам и нэпманским выродкам.
Сложно говорила Оленка, не все мне было понятно в ее рассуждениях, но интуитивно я
чувствовал, что она, отстаивая какие-то «классовые интересы», целиком и полностью стоит на
моей стороне.
— А откуда это у тебя? — спросил я.
— Что именно?
— Ну, эти… классовые…
— А-а. Это от Поликарпа. Он у меня стойкий большевик.
Поликарп, как оказалось, был не кем другим, как ее отцом. Мать у нее умерла несколько лет
назад. Жили они до этого в самом Киеве, там Оленка и закончила четыре класса. А в этом году
переехала в наш город, так как ее отца назначили сюда на работу.
Вскоре я познакомился с Поликарпом. Совершенно случайно.
Любил я в одиночку после занятий в школе бродить по улицам — знакомился с городом.
Бывало, забреду на самую окраину, сную и петляю, как заяц, по улицам и закоулкам, вычитываю
на табличках, как они называются, иногда и заблужусь, а не расспрашиваю, сам выбираюсь.
Частенько и вечер заставал в незнакомом месте, но я не паниковал, направлялся туда, где ярче
светились огоньки, и выходил куда надо.
Однажды я и встретил Оленку на одной из улиц. Узнал ее еще издали по зеленому
пальтишку, по красным чулочкам и синему беретику. Она энергично шагала рядом с незнакомым
человеком, крепко держась за его руку. Я сразу же догадался, что это и есть тот самый
всесильный и всезнающий Поликарп, на авторитет которого она так часто ссылалась.
Показался мне на первый взгляд этот Поликарп не то чтобы необычным, а даже
исключительным человеком. Если бы не шагал он рядом с Оленкой, я, наверное, испугался бы.
Первое, что бросилось мне в глаза, его рост. Такого рослого человека, по правде говоря, я не
встречал до этого времени ни в своем селе, ни здесь, в городе. Оленка возле него — как синичка
возле аиста. Высокий, широкоплечий, длинноногий. Одну ногу он тянул и, если бы не опирался
на крепкую палку, вырезанную то ли из сучковатого дуба, то ли из какого-то другого дерева,
наверное, и совсем завалился бы на одну сторону. Но не рост его меня поразил и даже не
хромота, испугало выражение его медно-красного лица, густо усыпанного следами оспы, поразил
его необычайный взгляд. Из-под густых рыжеватых бровей и низкого надбровья раскаленным
угольком пылал карий, почти золотистый глаз, а другой, такого же цвета, мертво застыл. Потом я
заметил, что неподвижным глаз был не случайно, вообще, видно, он чудом уцелел после
сабельного удара, след от которого прорезал весь лоб, рассек бровь и даже достал скулу.
Странным лицом обладал отец Оленки. Украшала его лишь густая копна каштановых волос,
ниспадавших на лоб, на виски, лежавших на ушах и за ушами; завитки их были и на крепкой
шее; если бы не эти волосы, наверное, само лицо было бы похожим не столько на лицо
человека, сколько на маску сказочного великана. Одет этот человек тоже был нестандартно: на
нем добротно сидела одежда не штатского — военного покроя, но подобранная так, что одно
взаимоисключало другое, и поэтому в этой одежде напрасно было искать что-либо близкое