Литмир - Электронная Библиотека

II 

    Воспоминания, как белые лебеди, проносятся вереницей, одни образы и картины сменяются другими, знакомые лица улыбаются тепло и приветливо.

    Отчетливо рисуется старый, сгорбившийся, седовласый дед, и вспоминаются его тихие ласки и рассказы о старине, всегда завлекательные, хотя и грустные.

    Сидим с дедом на меже у полосы золотистой пшеницы. Незаметно угасает знойный и яркий день. Ласково сияет голубое небо, начавшее темнеть. Перед нашими взорами блестит, как шлифованная сталь, спокойный, задремавший пруд в зеленых берегах. Дед сидит молча, устремив мутный старческий взор в синюю даль, и тихо ласкает меня осторожным прикосновением руки к голове. Я тоже молчу и изредка посматриваю на него с тайным желанием в душе начать разговор. На берегу пруда пищат кулики и квакают лягушки, а в хлебах, чувствуя приближение ночи, трещат коростели.

    — Дедушка, расскажи что-нибудь! — робко говорю я, выводя деда из задумчивости.

    — О чем же рассказать? — спрашивает, встрепенувшись, старик и любовно глядит на меня.

    — О чем-нибудь давнишнем…

    — Да о чем?

    — Расскажи, как строили завод?

    — Ну, ладно, слушай.

    Припадаю головой к груди старика, предвкушая удовольствие от рассказов, а он дряхлой рукой гладит мои волосы и начинает повествовать:

    — Завод построен давно — старики этого не помнят. Знаем только, что рабочие как-то взбунтовались и все фабрики разорили. Случился взрыв домны, и газом людей сожгло. Человек пятьдесят пострадало. Некоторые дотла сгорели — косточек не осталось. Рабочим обидно стало — подняли бунт. Не любили завод.

    Когда началась постройка завода, то всех здешних закрепостили владельцу. Но рабочих все-таки не хватало, и тогда стали высылать к нам людей из других губерний. Приедут высланные и все жалуются, что их насильно в работу послали. Случалось, приходили беглые, которые от помещиков убегали, и их тоже брали в работу. Эти думали, что найдут жизнь лучше, а попадали из огня да в полымя. Наши тоже жаловались, что воли лишились и в кабалу попали. Так все стон стоном стоял. Ну, а как подошел случай, — пошли громить. Все разрубили. Корпуса, печи и машины были разрушены. Плотину водопольем размыло. Сам помню развалившиеся стены да сломанные шестерни и колеса. Над развалинами стояла одна высокая черная труба.

    Этого широкого пруда не было. Бежала только узкая речка Синеструйка. По берегам ее росли камыши и кустарники. Много водилось в этих камышах всяких птиц…

    Селение было небольшое, с кривыми улицами и покосившимися избами. В окнах вместо стекол вставлялась брюшина. Теперь у купцов да у служащих полукаменные дома с зелеными крышами да с резными крашеными ставнями. Прежде таких построек не было. Завод нынче стал как город, а прежде был как худая деревушка.

    Торговцев у нас прежде не было, а служащие жили так же бедно, как и рабочие. Положение для всех было одинаково — все были крепостные. Бывало так: сегодня служащий в конторе за столом сидит, а завтра его отправят на домну флюсовый камень дробить. Сделает какой-нибудь проступок — и в наказание в работу отдают.

    Крепостной народ жил беднее, скромнее и тише. Отец мой и все старики рубили в курене[1] дрова на урок — пятина в день[2]. Если кто не выполнял урока, — стегали розгами и били палками. Ленивых и неисправных в солдаты сдавали. От солдатчины многие скрывались. Убегут в лес и не выходят с месяц. Пройдет время сдачи — и остаются дома.

    За побег, конечно, пороли розгами. Расправа была крутая и жестокая, часто пороли и без вины. Я испытывал это на себе. Меня взяли на работу в рудник четырнадцати лет и заставили из штольни руду таскать.

    Носилка с рудой была тяжелая, не под силу мне, и за то, что я не мог ее полной нести, надсмотрщик бил меня палкой. Как бил? Ударит — армяк треснет. Весь съежишься, слезы брызнут из глаз, взглянешь на палача плачущими глазами, чтобы не бил, а он снова хлещет. Плачешь, из сил выбиваешься, но все-таки несешь груз. Да, были времена, каких не дай бог!

    Растроганный дед обрывает речь и, тяжело вздохнув, смотрит на меня грустными глазами, но в его взоре, кажется, светится радость, что такие жестокости больше никогда не повторятся, его малолетнего внука не заставят нести непосильный груз и не станут бить палкой.

    — Вот приехал к нам из Питера доверенный владельцев. Начали поднимать и устраивать заброшенный завод. У нас все были рады — работа будет дома.

    Пока завод не действовал, всех наших рабочих отсылали в курени, в рудники и на другие заводы, верст за пятьдесят. Дороги были плохие, и провизию приходилось доставлять с трудом. Рабочие нередко сидели там голодом по двое, по трое суток, а один раз жили в курене без хлеба целую неделю. Служащие были неграмотные, писать не умели, только на дереве — рубежи назывались — вырезали знаки. Куренный мастер послал на завод с рубежом за провизией, а там его рубеж не поняли и провианта не отпустили. Ну, рабочим и пришлось голодать, пока мастер сам съездил на завод.

    Вот такое темное время было! Прежде школ не знали, учиться негде было, да никто и не думал об ученьи. Я вовсе неграмотен, а детей своих учил. Нанимал пономаря обучать их читать псалтырь. Нынче вот хорошо — для всех есть школы…

    Дед помолчал, занятый мыслями, и снова полилась его речь:

    — Нынче все грамотны, а люди хуже стали. Прежде друг за друга крепко стояли. Мне отец рассказывал, как весь округ против тиранства заводчиков восстал. Народу сенатские указы объявляли, чтобы вое на работу шли. А народ отвечал: «Много мы слыхали указов, в них только наши провинности объявляют, а о том, сколько заводчик крестьян насмерть истерзал да голодом заморил, ничего не говорится». После этого войска пригнали с ружьями да с пушками. Народ тоже вооружился топорами, вилами, косами, оглоблями. Стали переговоры вести. Ничего не вышло. Вое говорят: «Хоть головы рубите, а на работу не пойдем». Тогда генерал приказал схватить человек десять да сечь плетями. Народ на войско бросился, началась свалка, много было избитых. Потом те и другие отступились, а на другой день снова сражение пошло. Войско из пушки палило. В конце концов крестьяне сдались. Человек триста в тюрьму свезли. С год держали их в тюрьме, а потом отпустили. Все вышли худые, избитые, заморенные, рассказывали, что в тюрьме их били, пытали, на хлебе и на воде держали, терзали немилосердно.

    — Ну, а как завод?

    — Эх, заговорился я, миленький! Ну, слушай дальше. Завод пустили в действие. Я к тому времени вырос и женился. Работал на фабрике. На завод приехал управляющий — немец и ввел строгие порядки. Приказал обнести завод забором саженной высоты. Выстроил ворота и сторожевые будки. Всех рабочих, выходящих из завода, начали обыскивать. У каждых ворот поставили сторожей. Они обшаривали людей с головы до ног. Так и поныне ведется. Ничего не поделаешь.

    Работал я на прокатной машине — железные полосы в валках прокатывали. Получался большой «угар» железа. За него наказывали рабочих розгами. По сто ударов и больше всыпали. Драли и меня за этот «угар». Но мы были не виноваты: железо горело оттого, что печи были плохие. Наказывали нас на эшафоте. Помост из досок так назывался. Положат на него человека, притянут голову, руки и ноги ремнями да порют, не на живот — на смерть. Был приказчик, по-нынешнему управитель, Киреев, в работе ничего не понимал, а взыскивать умел. Закурит сигару и скажет: «Пока не кончу курить — порите его!» И пороли! Тело, как лапша, излоскутится, и кровь ручьями течет, а все хлещут. Если приказчик заметит, что удары дают легкие, жалеют, то прикажет отдуть и самих палачей. Ну, они и стараются, не щадя никого. Иного так высекут, что недели две потом не может ни сидеть, ни лежать, пока раны зарубцуются. А перед волей, если кто скажет, что скоро волю дадут, того схватят и бьют чуть не до смерти. Вот как пороли!

    Тяжело было жить. Приказчики жестокие, работа каторжная, заводское устройство плохое… Нынче у печей не так жарит, как прежде, и у прокатных машин легче работать. Прежде люди сгорали у печей, а у машин надсаживались. Нынче все новое устройство. Заслонки да блоки — и хорошо. Заработки нынче сносные. Мы получали за работу по шесть гривен на ассигнации в месяц. На ассигнации — гривна, а серебром — три копейки. Старики поговорку сложили: «По три денежки на день — куда хочешь, туда день». Выдавали, кроме денег, провиант. Но мука зачастую была такая, как песок, а хлеб испекут — кирпичи, а не хлеб. И вот как вспомнишь прежнее житье, истязания, увечья, так и перекрестишься.

96
{"b":"272200","o":1}