По ощупи Клоду показалось, что схватившее его существо мог быть только Квазимодо. Тут же ему, кстати, припомнилось, что, прокрадываясь в комнату Эсмеральды, он зацепил за дверью ногою за что-то, лежавшее поперек двери. Однако, так как эта, столь неожиданно явившаяся на месте действия личность не произносила ни слова, то он и не знал, насколько основательно его предположение. Он схватил руку, державшую нож, и воскликнул «Квазимодо!» – совершенно забыв в эту минуту опасности о том, что Квазимодо глух.
В одно мгновение ока Клод был повален на землю, и он почувствовал, как чье-то, точно налитое свинцом, колено уперлось в грудь его. Нажим этого угловатого колена еще более убедил его в том, что это не мог быть не кто иной, как Квазимодо. Но что ему было делать? Каким образом дать понять звонарю, кто он такой? Было так темно, что глухой становился и слепым.
Он считал себя погибшим. Безжалостная молодая девушка, разъяренная, как тигрица, и не думала вступиться за него. Нож приблизился уже к его горлу. Момент был в высшей степени критический. Но вдруг противником его овладело точно какое-то сомнение.
– Нет, на ее душе не должно быть крови! – проговорил он глухим голосом.
Теперь уже не подлежало ни малейшему сомнению: это был голос Квазимодо.
Затем Клод почувствовал, как какая-то сильная рука потащила его за ногу вон из комнаты Эсмеральды. Значит, ему суждено было умереть там, за дверью этой комнаты. Но, к счастью для него, за несколько минут перед тем взошла луна.
Когда Квазимодо вытащил его за дверь, бледный луч луны осветил лицо архидиакона. Квазимодо заглянул ему в лицо, задрожал, отпустил ногу Клода и отступил на несколько шагов.
Цыганка, последовавшая за ними до порога двери, с удивлением увидела, как роли вдруг переменились: теперь уже священник угрожал, а Квазимодо умолял. Священник, после целого ряда угрожающих и укоризненных жестов, знаком приказал звонарю удалиться. Тот, склонив голову, стал на колена перед дверью цыганки и сказал покорным, но твердым голосом:
– Ваше преподобие, делайте затем, что вам будет угодно, но сначала убейте меня!
И с этими словами он протянул Клоду свой нож. Не помнивший себя от ярости архидиакон кинулся было к нему, но молодая девушка предупредила его. Она выхватила нож у Квазимодо и воскликнула, гневно захохотав и обращаясь к Клоду:
– Ну, теперь попробуй-ка приблизиться!
Она держала нож высоко над своей головою. Священник остановился в недоумении. Для него не подлежало ни малейшему сомнению, что она ни на минуту не задумается вонзить в него нож, если только он сделает хотя бы один только шаг по направлению к ней.
– Ага, трус! – крикнула она ему, – я знала, что ты не осмелишься приблизиться! – И затем она прибавила с самым безжалостным выражением, отлично понимая, что она словами своими пронзит сердце Клода, точно раскаленным железом, – Ведь я же знаю, что Феб не умер!
Священник одним пинком повалил Квазимодо на пол и скрылся, дрожа от злости, под темным сводом лестницы.
Когда он ушел, Квазимодо поднял с пола свисток, который только что спас цыганку, и сказал, отдавая его ей:
– Он чуть было не заржавел. – Затем он оставил ее одну.
Молодая девушка, потрясенная этой сценой, упала в изнеможении на свою кровать и разразилась рыданиями. Небо над нею снова заволоклось тучами.
Священник, в свою очередь, ощупью добрел до своей комнаты. Теперь было ясно: Клод ревновал Квазимодо к Эсмеральде.
– Так не будет же она принадлежат никому! – повторял он задумчиво зловещее свое слово.
Книга десятая
I. У Гренгуара на улице Бернардинов является несколько счастливых мыслей сряду
С тех пор, как Гренгуар увидел, какой оборот принимает все это дело, и что тут положительно не обойдется без веревки, повешения и других подобного рода неприятностей для главных действующих лиц этой драмы, он счел наиболее благоразумным держаться, по возможности, в стороне от всего этого дела. Бродяги, – среди которых он остался жить, находя, что, в конце концов, это все же самое приличное общество в Париже, – продолжали, однако, интересоваться судьбой Эсмеральды. Он находил это, впрочем, вполне естественным со стороны людей, которые, подобно ей, не имели перед собой иной перспективы, кроме господ Шармолю и Тортерю, и которые не носились, подобно ему, в заоблачном пространстве на крыльях Пегаса. Он узнал из их разговоров, что его супруга, с которою он был обвенчан при помощи разбитого горшка, нашла себе убежище в соборе Парижской Богоматери, и он этому очень обрадовался. Но у него не явилось даже ни малейшего желания пойти проведать ее там. По временам он вспоминал лишь о козочке, – и только. Время его проходило в том, что он днем проделывал разные штуки и фокусы, чтобы заработать себе несколько грошей, а по ночам работал над памфлетом, направленным против парижского епископа, ибо он не мог забыть того, что его однажды забрызгали колеса епископской мельницы, и он сгорал желанием отмстить ему за то. Он занимался также составлением комментариев к сочинениям Бодри Леружа, епископа Нойонского и Тунесского: «Об обтесывании камней», что очень развило в нем архитектурные вкусы и совершенно вытеснило из его сердца страсть к алхимии; это, впрочем, вполне естественно, так как зодчество и алхимия тесно связаны между собою. Гренгуар просто перешел от любви к идее к любви к форме, в которой выражается эта идея.
Однажды он остановился невдалеке от церкви Сен-Жермен-Л’Оксеруа, на углу дома, называвшегося «Архиерейским судилищем» и находившегося насупротив другого дома, называвшегося «Королевским судилищем». К «Архиерейскому судилищу» примыкала красивая часовня XVI века, небольшая паперть которой выходила на улицу. Гренгуар с любовью разглядывал наружные ее архитектурные формы. Он находился в одном?;из тех моментов эгоистического, исключительного, забывающего все окружающее наслаждения, в котором художник видит в мире одно только искусство, а в искусстве – целый мир. Вдруг он почувствовал, что чья-то тяжелая рука опустилась на плечи его. Он обернулся: перед ним стоял бывший его учитель, бывший его друг – архидиакон.
Он обомлел. Он давно уже не видел архидиакона, а Клод был один из тех импонирующих своею личностью людей, встреча с которыми всегда нарушает внутреннее равновесие философа-скептика.
Архидиакон в течение нескольких мгновений хранил молчание, и в это время Гренгуар успел разглядеть его. Он нашел Клода сильно изменившимся, бледным, как зимнее утро, с впалыми глазами, с почти побелевшими волосами. Первым нарушил молчание священник, спросивший Гренгуара спокойным, но холодным голосом:
– Как вы поживаете, Пьер?
– Как я поживаю? – переспросил Гренгуар. – Да так себе, ни шатко, ни валко; вообще же недурно. Я умерен во всем. Вы знаете, дорогой учитель, что, если верить Гиппократу, весь секрет здоровья заключается в том, чтобы быть умеренным во всем – ч еде, в питье, в любви, во сне.
– Значит, у вас нет никаких забот, Пьер? – продолжал Клод, пристально глядя на Гренгуара.
– Нет, никаких, – ответил тот.
– А чем же вы теперь занимаетесь?
– Да вот вы сами видите, дорогой учитель. Я рассматриваю, как обтесаны эти камни и каким образом выведен этот барельеф.
Священник улыбнулся, но той горькой улыбкой, при которой приподнимается только один угол губ.
– И это доставляет вам удовольствие? – спросил он.
– Да это настоящий рай! – воскликнул Гренгуар. И наклонившись над резьбой с выражением лица, свойственным показателям редкостей, он продолжал: – Разве вы, например, не находите, что вон этот барельеф, сюжет которого взят из Овидиевых метаморфоз, исполнен чрезвычайно искусно, изящно и грациозно? Взгляните-ка на эту колонку! Видели ли вы когда-нибудь капитель, окруженную более нежными и более изящно-выточенными листьями? А вот три кругло-выпуклые фигурки работы Жана Мальевена. Это еще не самые лучшие произведения этого великого гения. Однако, наивность и кротость лиц, веселость групп и драпировок и эта нежность, сквозящая даже сквозь все их недостатки, придают фигуркам этим грациозный и деликатный, быть может, даже слишком деликатный вид. Неужели вы не находите это восхитительным?