Это мы знали, потому что не Флем Сноупс первый их сюда пригнал. Почти каждый год кто-нибудь пригонял в нашу округу откуда-нибудь с Запада, из прерии, табун диких, необъезженных лошадей и продавал их с торгов. На этот раз с лошадьми приехал какой-то человек – видимо, из Техаса, и в тот же самый день оттуда вернулся Сноупс с женой. Только лошади были очень уж дикие, и кончилось тем, что эти зверюги, пестрые, как ситец, необъезженные, да объезжать их и думать нечего было, разбежались не только по Французовой Балке, но и по всей восточной части округа. И все же никто не доказал, что лошади были Флемовы.
– Нет, нет, – сказал дядя Гэвин. – Вы ведь не задали дёру, как те трое, как только вспомнили о дробовике дядюшки Уорнера. И не говорите мне, что Флем Сноупс выменял у вас вашу половину ресторанчика на одну из этих лошадей, потому что я все равно не поверю. На что он ее выменял?
Рэтлиф сидел перед ним в чистой рубашке, лицо приветливое, смуглое, гладко выбритое, и его умные, проницательные глаза избегали взгляда дяди Гэвина.
– На тот старый дом, – сказал он. Дядя Гэвин молчал. – На усадьбу Старого Француза. – Дядя Гэвин молчал. – Ну, где зарыты деньги.
И тут дядя Гэвин понял: ведь во всем Миссисипи и даже на всем Юге нет ни одного старого плантаторского дома довоенных времен, с которым не была бы связана легенда о деньгах и серебряной посуде, зарытых в саду, чтоб спасти их от янки, – на этот раз речь шла о разрушенном доме, который принадлежал Уорнеру, а в старину господствовал над деревушкой и дал ей свое имя, откуда и пошло название Французова Балка. Во всем был виноват Генри Армстид, это он вздумал расквитаться со Сноупсом за лошадь, которую тот техасец ему продал, а он, гоняясь за ней, сломал ногу.
– Или нет, – сказал Рэтлиф, – я тоже виноват, как и всякий другой, как и все мы. Отгадать, на что Флему эта старая усадьба, которая торчит у всех на глазах, было не так-то просто. Я не о том говорю, зачем Флем стал бы ее покупать. Я о том, зачем он взял ее даром. Когда Генри стал ходить за Флемом по пятам и следить за ним и выследил наконец, что он копает в старом саду, то ему, Генри, не пришлось долго убеждать меня поехать туда назавтра и своими глазами убедиться, что Флем там копает.
– А когда Флем наконец бросил копать и ушел, вы с Генри вылезли из кустов и тоже принялись копать, – сказал дядя Гэвин. – И нашли. Нашли часть клада. Но этого было вполне довольно. Ровно столько, чтобы вы, едва дождавшись рассвета, бросились к Флему и обменяли свою половину ресторана на половину усадьбы Старого Француза. И долго вы с Генри еще потом копали?
– Я-то бросил на вторую ночь, – сказал Рэтлиф. – Как только сообразил да поглядел на эти деньги повнимательней.
– Так, – сказал дядя Гэвин. – На деньги.
– Мы с Генри откопали серебряные доллары. Среди них были и старые. Среди тех, что достались Генри, был один, отчеканенный почти тридцать лет назад.
– Понятно. Он, выходит, подсыпал вам золотишко в песок, как делают старатели, – сказал дядя Гэвин. – Старо как мир, и все же вы попались на эту удочку. Не Генри Армстид, а вы.
– Да, – сказал Рэтлиф. – Это почти так же старо, как тот платок, что уронила тогда Юла Уорнер. И почти так же старо, как дробовик дядюшки Билла.
И больше он тогда ничего не сказал. А еще через год он остановил дядю Гэвина на улице и сказал:
– Если суд ничего не имеет против, Юрист, я хотел бы внести поправку. Я хочу переменить «тогда» на «все еще».
– «Тогда» на «все еще»?
– В прошлом году я сказал: «Платок, что уронила тогда миссис Флем Сноупс». А теперь я хотел бы переменить это «уронила» на «все еще роняет». Я знаю одного человека, который все еще не прочь его поднять.
А Сноупс за полгода не только выпер из ресторанчика компаньона, но и самого его там уже не было, а его место за грязной стойкой и в парусиновой палатке занял другой Сноупс, засосанный из Французовой Балки той пустотой, которая образовалась от продвижения первого, – он просочился сюда тем же способом, каким, как сказал Рэтлиф, они заполонили всю Французову Балку, сплошным потоком: каждый Сноупс на Французовой Балке поднимался на одну ступень, оставляя за собой свободное пространство для следующего Сноупса, который являлся неизвестно откуда и занимал его место, и, без сомнения, очередной Сноупс уже был там, хотя Рэтлиф еще не успел съездить туда и убедиться в этом.
Теперь Флем с женой арендовали домик на окраине города, и Флем стал смотрителем городской электростанции, которая приводила в действие водокачку и давала городу ток. Сначала мы просто остолбенели; и не оттого, что Флем получил место, до этого мы тогда еще не дошли, а оттого, что мы до тех пор и не подозревали, что есть такое место, что существует такая должность в Джефферсоне – смотритель электростанции. Потому что с электростанцией – с котлами и машинами, которые приводили в действие насос для водопровода и генератор, – управлялся старый моторист с лесопилки по фамилии Харкер, а за генератором и городской электросетью следил тогда электротехник, которому город платил по контракту, и все шло как по маслу с тех самых пор, как в Джефферсоне появились водопровод и электричество. И вдруг неожиданно на электростанции потребовался смотритель. И так же неожиданно, в то же самое время, какой-то чужак, который не прожил в городе и двух лет и (как мы думали) сроду не видел электрической лампочки до того самого вечера два года назад, когда приехал сюда, стал смотрителем.
Только это нас и удивило, а что этот чужак был Флем Сноупс, мы не удивились. Потому что к тому времени все мы уже видели миссис Сноупс, а видели мы ее редко, только за стойкой в ресторанчике, когда она, в таком же засаленном переднике, жарила котлеты, яичницу с ветчиной и жесткие бифштексы на грязной керосинке, – или раз в неделю на площади, где она всегда бывала одна; казалось, она никуда не шла: просто ходила, двигалась в ореоле благопристойности, и скромности, и одиночества, в десять раз более нескромная и в сто раз более волнующая, чем какая-нибудь молодая женщина в купальном костюме, вроде тех, что начали носить в начале двадцатых годов, словно лишь за секунду до того, как тебе на нее взглянуть, одежда настигала и окутывала ее стремительным, мятущимся, бешеным вихрем. Но только на один миг, потому что тотчас же, если идти за ней следом, одежда никла и спадала просто оттого, что шла она так, словно звезда, блуждая по небу, проглянула сквозь мокрые клочья докучливых облаков.
Ну а нашего мэра, майора де Спейна, мы знали давно. В Джефферсоне, штат Миссисипи, да и на всем Юге было в те времена полно людей, которые звались генералами, или полковниками, или майорами, потому что их отцы или деды быти генералами, или полковниками, или майорами, или, может, просто рядовыми в армии Конфедерации, или внесли свою лепту в общее дело, с успехом послужив ему на посту губернатора штата. Но отец майора де Спейна действительно был майор кавалерии, и сам де Спейн окончил военную академию в Уэст-Пойнте и отправился воевать на Кубу младшим лейтенантом и вернулся оттуда раненый – длинный шрам тянулся у него от самых волос через левое ухо и через всю щеку, такой шрам могла оставить сабля или шомпол, – так что мы, естественно, думали, что его ранил в бою какой-нибудь испанец, – или же, как утверждали перед выборами мэра его политические соперники, его рубанул топором какой-то сержант, когда они играли в кости.
Потому что едва он вернулся и снял свою голубую форму, какую носили янки, мы сразу поняли, что он и Джефферсон ни в какую не подходят друг для друга и кому-нибудь придется капитулировать. И уж конечно, не де Спейну: он не сбежит из Джефферсона и даже не подумает приспосабливаться к Джефферсону, а постарается так скрутить Джефферсон, чтобы город к нему приспосабливался, и – молодежь очень на это надеялась – он добьется своего.
Прежде Джефферсон был как все другие южные городки: здесь не происходило никаких событий с тех самых пор, как последний янки либо убрался восвояси, махнув рукой, либо стал самым настоящим миссисипцем. У нас, как полагается, был мэр и совет олдерменов, которые, как молодежи казалось, сидели на своих местах со времен Ноева ковчега или, уж во всяком случае, с тех пор, как последний индеец племени чикасо отправился в Оклахому в 1820 году, и были тогда такими же старыми, как теперь, и даже не стали старее; мэр, старый мистер Адамс, с длинной, как у патриарха, седой бородой, наверно, казался молодым ребятам, вроде моего двоюродного брата Гауна, едва ли не древнее самого Господа Бога, словно он и в самом деле был первым человеком на земле; и дядя Гэвин говорил, что не одни только мальчишки по двенадцать и тринадцать лет, вроде моего двоюродного брата Гауна, фамильярно называли его «мистер Адам», отбрасывая конечное «с», а его толстую старую жену – «мисс Ева Адам», – впрочем, этой толстой старой Еве давно уже не грозила опасность вызвать у змея или еще у кого-нибудь желание искушать ее.