— Идите за мной! Идите за мной! Не бойтесь! — кричал он, ободряя не столько своих друзей, сколь самого себя.
Эдок ринулся следом за Каду. Вместе мыкали горе в океане, вместе… Будь что будет! А за Эдоком устремились еще несколько туземцев.
Вот уж они на палубе. Рябит в глазах от множества диковинных вещей, нарядов, лиц. И вот этот, что стоит впереди всех, в красивой одежде с кружочками, блестящими, как золотая чешуя, этот, наверное, тамон, вождь большой лодки. Он тычет себя в грудь и говорит:
— Ко-це-бу.
И, еле ворочая непослушным языком, Каду повторяет:
— То-та-бу… Тотабу…
Тамон смеется:
— Тотабу так Тотабу.
И островитяне, улыбаясь, притопывая, тянут хором:
— То-о-о-та-а — абу-у-у…
А Шишмарев хохочет:
— Как ребяты у дьячка: а-аз, бу-у-уки… — Он тоже стучит себя в грудь увесистым волосатым кулаком: — Шишмарев. — Обернувшись к матросу Прижимову, подмигивает: — Нипочем не выговорят.
Опять первым вторит Каду:
— Ти-ма-ро.
Шишмарев обескуражен:
— Чего? Чего? Какой еще, брат, Тимаро?
Но уж дело сделано — островитяне выпевают:
— Тимаро-о-о…
— Ладно, — покоряется Шишмарев. — А вот валяйте-ка господина натуралиста. — Он взял под руку Адальберта Шамиссо: — Шамиссо. Нуте-с, Шами-ссо.
— Тамиссо! Тамиссо! Тамиссо!
— Ишь, — завистливо вздохнул Шишмарев, — получилось.
На берегу ждали моряков огромные венки из белых, похожих на лилии, душистых цветов, и Тамиссо, он же Шамиссо, шепнул капитану, что о таких, мол, лилиях не мечтали и Бурбоны.
Каду не отходил от тамона эллип-оа. Отто Евстафьевич распорядился пускать его на корабль беспрепятственно. Матросы свели с ним дружбу. Объяснялись они с Каду не поймешь как, почему-то нарочно коверкая слова и жестикулируя, будто глухонемые. Что же до самого капитана, то наш аккуратист записывал в книжечку туземные речения, выставляя против каждого перевод на русский и немецкий.
Каду держался капитана, как рыбка-лоцман держится акулы, Шамиссо и Эшшольц привязались к старому Тигедиену.
Уразумев желание натуралистов, вождь аурцев произнес:
— Эрико!
Это было нечто вроде "гм" или "ого". Междометия на любом языке обладают множеством смысловых оттенков. "Эрико!" — произнес Тигедиен с удивлением и даже, как показалось Шамиссо и Эшшольцу, с некоторым горделивым удовольствием.
Да и как было не удивиться, удовольствия не чувствовать, если сыны Севера не сведущи в поистине простых вещах? Ха, они просят рассказать им, как и что делают из пальмы. Любой несмышленыш на Ауре знает больше этих молодых людей, один из которых хоть и имеет две пары глаз, однако, сдается, не далече видит.
Ну хорошо, думал старый Тигедиен, сидя в хижине с медиком из Дерпта и Адальбертом Шамиссо, потомком знатного рода Франции, бывшим пажем прусской королевы и студентом Берлинского университета, ну хорошо, думал вождь, не следует все же потешаться над их невежеством, а следует все рассказать, ибо, вернувшись на свой остров, они будут полезны другим людям, которые тоже, наверное, не знают, что можно сделать из пальмы. Бедняги, и как только они обходятся без пальмы?.. Тут, однако, пришло старику в голову, что дети Севера все же обходятся без пальмы, и, кажется, неплохо обходятся, если у них есть такая эллип-оа, такие красивые одежды и пропасть мудреных вещей… Но разрешить загадку Тигедиен не успел: гости его поднялись. И Тигедиен заключил так: он — вождь, а вожди всегда должны поучать.
На дворе женщины жарили рыбу, просоленную в морской воде. Костры горели, как маленькие полдни — прозрачно и жарко, а полдень — как один большой костер.
— Послушай, — вспомнил Шамиссо. — Огонь!
— Не лучше ль потом? — заколебался Эшшольц.
Но Шамиссо уже остановил Тигедиена и, показывая на огонь, вопросительно вскинул брови. Старик решил, что белолицые хотят есть. Нет, нет, запротестовал Шамиссо. Он дул на руки, всплескивал ладонями, кивал на огонь.
Тигедиен засмеялся, обнажая беззубые десны.
— Ронго! Ронго! — позвал старик одного из тех любопытных, что следовали за ними издали.
Рослый островитянин, статный и мускулистый, как все аурцы, подбежал к Тигедиену. Старшина что-то сказал ему, тот повел плечом, словно бы отвечая: "Только-то и всего?"
Ронго отломил от куста толстый сук, расщепил острым камнем. В одной половинке осталось углубление, крохотное "корытце". Ронго наполнил его трухой. Кто-то из туземцев подбросил к ногам Ронго пучок кокосового волокна. Ронго, подобрав вторую половину сука, стал водить концом палочки по "корытцу" с трухой. Плавные движения его все убыстрялись. Спина, шея, руки заблестели каплями лота, мускулы на руках и груди задрожали быстрой, мелкой дрожью.
В "корытце" показалось бурое пятнышко, оно тотчас почернело, и вот уже Шамиссо с Эшшольцем почуял" запах гари. Красным муравьем пробежала искорка. Одна, другая, третья. Искорки слились, народился огонек. Ронго сунул в "корытце" пучок кокосового волокна" оно вспыхнуло, потрескивая, как горящий волос.
Шамиссо с Эшшольцем перевели дыхание. Великая минута: человек добыл огонь. А Ронго поднялся с колен, всем своим видом он говорил: "Только-то и всего!"
Эшшольц протянул Ронго красивый шейный платок. Ронго принял подарок, осклабился и выразил готовность разжечь костры по всей округе. Увы, Тигедиен махнул ему рукой: ты больше не нужен, парень, и Ронго смиренно отошел в сторонку.
Да, Ронго больше не нужен. Теперь он, Тигедиен, расскажет про пальму. И он рассказывал, а вернее, показывал. В сущности, не рассказывал и не показывал, а точно бы гимны слагал во славу пальмы и жителей Океании, которые знают все о царственном древе.
Орех — крупный, толстокожий орех. Что оно такое, это детище кокосовой пальмы? Пища и посуда, отполированная куском коралла до мягкого темно-коричневого блеска; волокнистое горючее для костров и канаты для сетей и шлюпок.
Листья, которые перебирают залетные бризы. Что они такое? Сноровистые, не знающие устали туземцы обращают их в циновки и плетни, в кровли и корзины. И листья умолкают, не вторят шепоту бризов — отныне они хранят тепло рук человеческих, тепло очагов.
А ствол? Прямой, высокий, с круглыми наростами, по которым взбираешься на вершину и видишь лагуну и океан. Ствол… Разве придумаешь лучшие угловые опоры для хижины? Для хижины, где ты впервые кричишь, требуя материнского молока, и пускаешь пузыри; для хижины, где после любовных игр под луною остается будущая мать твоих детей, для дома, где спокойно смыкают веки старцы?
Сердцевина ствола мягка и податлива, выдолби ее и получишь отличную лодку. Не трусь, внешние слои древесины плотны и упруги. И потом: палицы, боевые палицы, чтобы раскроить череп врага; копья, которые бьют молниями в лагунных и морских рыб…
Каду прилепился адъютантом капитана, старшину Тигедиена полонили натуралисты, а Шишмарев, долго не раздумывая, зафрахтовал Эдока, приятеля Каду. Уговорился он с Эдоком выйти в лагуну — рыбу ловить. Матросы прослышали об этом, и вдруг оказалось, что на бриге жить не могут без рыбной ловли. Однако лейтенант всем предпочел Петра Прижимова; к Петрухе питал он слабость: вместе на "Ласточке" плавали, вместе с французами в минувшую войну бились.
Ну, собрались. Вышли на лодке с балансиром — едва солнце брызнуло. Собрались. Вышли. Эдок и Ламари, островитянин уже в годах, пожилой, с сединой в бороде, взялись за весла. Весла были без уключин, как на каноэ. Гребли туземцы короткими гребками. Лодка скользила легко и стремительно.
Лагуна была мелководной, прозрачно-зеленой, со множеством отмелей и рифов. Прижимов черпанул за бортом ладонью, сладостно сожмурился:
— Парная!
Шишмарев тоже поболтал рукою в воде.
— Не вода, брат, — баня. И так-то круглый год.
Солнце припекало. Лейтенант и матрос разделись почти донага. Рядом с туземцами оба были неприятно белы и чувствовали смущение, неловкость, как горожане-домоседы, очутившиеся на купании среди загорелых поселян.