И температура моря тоже понизилась. Теплое течение Куро-Сиво, теряя скорость и терпение, брало к востоку, в толщу соленых вод упрямо вторгались ветви неласкового Ойя-Сиво.
Штурманы рассчитали без промашки, день в день: 18 июня 1816 года "рюриковичи" увидели мыс Поворотный, а 19-го весело окунулись в солнечный блеск снеговые главицы Камчатских гор, и пахнуло отечеством снегом пахнуло.
И вот уж бриг уверенно вспахивал Авачинскую губу, а встречным курсом спешили гребные баркасы, и матросы что есть мочи налегали на весла, то низко, будто в земном поклоне, склоняясь, то резко откидываясь назад, словно бы припечатывая что-то затылком.
Первым подлетел Рудаков. Ему сбросили шторм-трап, и он с проворством, которое не утрачивает моряк, как конник не утрачивает кавалерийскую стать, взобрался по шаткому трапу.
Пока петропавловский баркас в паре с баркасом "Рюрика" тащили бриг на буксире, Коцебу поведал камчатскому начальнику об открытиях в южной части океана и о том, что после стоянки в Авачинской губе он пойдет в Берингов пролив, а там, буде Нептун не откажет, постарается обогнуть Ледяной мыс, дабы решить вопрос о начале великого Северо-Западного пути.
Рудаков слушал с блестящими глазами, разметав пятерней льняные волосы, а потом с откровенной завистью воскликнул:
— Эх, славное дело! Славное! Я бы хоть матросом! А трудности, господа, великие. Что? Ну да, я про Север. Ежели не ошибаюсь, последним пытался Кук? Так? А в нынешнем столетии никто, кажется?
Коцебу подтвердил и прибавил:
— Англичане тоже всполохнулись. Иван Федорович еще до нашего отправления ездил в Лондон, говорил секретарю Адмиралтейства. Слыхали — господин Барроу? Ну есть такой ученый моряк. И доложу, дельный. Он давно ратует за полярный поход, а лорды адмиралтейские медлят.
Рудаков восхищенно покрутил головой.
— Как бы ни было, но почин российский.
— Вот то-то и оно, — поддакнул Шишмарев. — А скажи: мыкаешься тут небось, бедолага?
Рудаков поднял на него глаза, помолчал и с горечью неподдельной признался:
— На гауптвахте веселее. Понимаешь?
— Чего уж не понять.
— А я вот, братцы мои, — решительно заявил Рудаков, — с ближайшей же почтой рапорт министру. Так и так, мол, будет с меня Камчатки. В плавание — и баста. Хоть к черту на рога. Вот!
Коцебу тронул его за плечо.
— Покорнейшая просьба…
— Слушаю.
— Повремените отъездом.
— Это отчего же?
— Об нашем "Рюрике" сперва похлопочите.
— Эх, Отто Евстафьевич, — досадлива отмахнулся лейтенант, — вы еще раз кругом света обойдете, прежде чем рапорт мой попадет маркизу.
— Ну, зачем же так мрачно, — успокоительно заметил Шишмарев.
— Мрачно? Будто не знаешь, как все делается. Вот был ты на виду, в Кронштадте, так и угодил в кругосветку. А заткнули бы, как меня…
В полночь "Рюрик" положил якорь близ Петропавловска.
А ранним утром камчатский начальник отрядил матросов местной команды в дальний угол гавани. Там намертво была ошвартована "Диана" — многострадальный шлюп, совершивший с капитаном Головниным далекое плавание: Рудаков велел снять с "Дианы" листы медной обшивки и отдать "Рюрику".
И пошли ходом корабельные работы. Как ни хотелось Рудакову задержать "рюриковичей", но сделал он все, чтобы поскорее снабдить судно продовольствием и дровами.
Ушел "Рюрик" отыскивать неведомое.
А лейтенант Рудаков совсем уж загрустил в своем домишке. Когда-то еще и кто-то еще вспомнит о нем в шуме, громе и суете Санкт-Петербурга?
Тем временем другой лейтенант флота терся носом об нос с широкоскулым малым в перепачканных вонючим жиром шкурах. Да-с, терлись они носами и при этом улыбались оба. По чести сказать, у Отто Евстафьевича улыбка получилась натянутая, но держался он геройски даже тогда, когда малый смачно плюнул на свою грязную ладонь и с явным удовольствием растер плевок по его чистому, гладко выбритому лицу.
Может, и довольно, хватит? Нет, еще один подходит, тоже в шкурах, перепачканных китовым жиром. Процедура знакомств, приветствий продолжается. Ничего не попишешь: капитану и его спутникам очень уж хочется осмотреть остров Св. Лаврентия, невзрачный остров, где валуны да мох.
В этом ландшафте таилось нечто лунное, какое-то смутное, тихое очарование. Но Юг оглушил Хориса оргией цвета, и здешний ландшафт показался ему немудреным, не стоящим усилий живописца. Прогуливаясь по острову Св. Лаврентия, Логгин не ощутил мужественной сдержанности Севера. Пышный Юг, баловень и лежебока, владел его воображением.
А между тем разве могли сравниться жирные краски тропиков с отнюдь не суровыми, как привычно думать, по застенчивыми, целомудренными, нежными красками Севера? Плотная, душная, маслянистая фактура Юга разве могла сравниться с теми отсветами и полутонами, сгустками теней и прозрачностью, которые возникали на северных землях и на северных водах под тучами ненастий или в робких рассветах?
Впрочем, среди современных Хорису пейзажистов, среди тех, кто наделен был куда большей художнической тонкостью и мощью, нежели скромный корабельный рисовальщик, среди них-то были ль такие, что прониклись душою Севера?
Логгин скопировал сопки, шалаши туземцев. Рисунки его, как всегда, понравились морякам и доктору Эшшольцу и, как всегда, не понравились Шамиссо. Не потому, что Шамиссо был натуралистом, зоологом, а потому, что он был и поэтом. Рисунки молодого человека были слишком точными, чтобы быть искусством…
Берингов пролив встретил бриг туманом, перемесью дождя со снегом, команда надела камлайки — широкие и длинные плащи, сшитые жителями острова Св. Лаврентия из тюленьих и моржовых кишок.
Бриг вонзался в сырую мглу. Его реи были как в вате, паруса волглые и тяжелые. Он походил на те загадочные корабли, о которых любили толковать "сурки" — отставные матросы Кронштадтской божедомки.
Все же на часок-другой солнышко кое-как одолевало грязную ветошь туч и мягко, словно бы виновато, освещало берег Аляски. Где-то здесь, среди насупленных нагих скал, Коцебу предполагал нащупать если и не широко распахнутые ворота, то хотя бы лазейку в тихоокеанское начало Северо-Западного прохода, того самого, что приведет к зеленоватым просторам Атлантики.
Где-то здесь… День за днем — медлительное плавание. Шурх-шурх камлайки — расхаживают вахтенные. Штурманские ученики с секстантами в руках караулят солнечный луч.
За мысом принца Уэльского нашли островок, дали ему имя Сарычева, вице-адмирала и гидрографа. Потом бухту нашли, не обозначенную в атласах.
— Поздравляю, Глеб Семенович. Думаю назвать бухтой Шишмарева.
Шишмарев тронут, но ворчит:
— Господин капитан, вы могли бы сыскать для вашего лейтенанта кое-что получше.
— Ах, вот оно что, — поддельно негодует Коцебу. — Хорошо-с, сударь, еще не поздно. Не угодно ль предложить имя сей прелестной бухте?
— Угодно, — отвечает Шишмарев, сияя полной луной.
— Пожалуйста.
— Бухта… бухта… Шишмарева! — И он хохочет. Лучше один рябчик в руках" чем два на ветке.
Коцебу усмехается. Нет, черт возьми, он не ошибся, подбирая помощника. Прежде они были знакомы, как знакомы все кронштадтские, и даже дружны. Но только теперь, как говорится, съели пуд соли — морской соли.
Удары судового колокола отмеряли часы, страницы шканечного журнала — дни. И уже недалеко было время, когда согласно инструкции Коцебу следовало ворочать на юг: в зимнюю пору предписывалось исследование низких широт океана. Очень скоро придется сказать Северу прости-прощай до будущего года. Очень скоро. А заветного прохода в Атлантику нет как нет.
Наступило 1 августа 1816 года. Ничем не отличимый день от других — с утренней приборкой, с чаепитием, со сменой вахты. И вдруг тот первый августовский день ярко высветился из вереницы прочих.
Никто не мог сказать, что это. Залив или пролив? И оттого замерли сердца и у сдержанного капитана, и у размашистого Шишмарева, и у насмешливого и вместе восторженного Шамиссо, и у доктора Эшшольца, твердившего, что осторожность умозаключений — первое достоинство ученого, и у Логгина Хориса, который, может быть, горячее прочих мечтал о Северо-Западном проходе.