Литмир - Электронная Библиотека

Всех артельщиков Захряпин знал наперечет, знал, кто на какой чекан. Вот хоть Калистрат. Всю Сибирь измерил, ни бога, ни черта не боится, работник первейший, пока не запьет, а запьет, пойдет плясать, плакать да плясать: "Ходи изба, ходи печь…" Или вот другой — Феропонт, волгарь, — барин ему за какую-то дерзость пожелал лоб забрить, а Феропонт, не будь плох, утек… Всех артельщиков наперечет знает Захряпин, знает не первый день и этих, что подступились к нему со страшной угрозой.

— Николай Васильевич! Мы эт-та к тебе, значит, — начал Калистрат, складывая на груди руки и выставляя вперед ногу.

Сапог у Калистрата разбитый, палец торчит, и этот разбитый сапог и торчащий палец на какой-то пустячный миг отвлекли Захряпина.

— К тебе мы, значит, Николай Васильевич, — продолжал Калистрат-прокурор. — Сам знаешь, окромя сухарей, нет ни шиша. А ты нам начальник, стало быть, и заботник наш, как по закону и должно.

Калистрат произносил свои обвинения спокойно и раздумчиво, словно бы внушал подсудимому, что иного выхода нет, как не ропща, со смирением принять приговор.

— Не отец ты нам, оказывается, Николай Васильевич. Теперича что? Ты уж прости, решили мы тебе наказание сделать: камень на шею, да и в воду." Так, что ли, ребята? — Артельщики согласно загудели. — Ну, значит, ты уж теперича, Николай Васильевич, не тяни, помолись богу — и дело с концом.

Захряпин поднялся. Не разымая сплетенных пальцев, помял их и поглядел на рыбаков. Бородатые, в армячишках, в драных рубахах, они стояли перед ним, сопели. И тут Захряпин неожиданно улыбнулся, и улыбка у него вышла доверчивая. Он вздохнул и сказал:

— Коли я вправду виноват, казните меня. А перед смертью об одном прошу: разберите вы толком вину мою, а потом уж и казните.

Он говорил, как давеча Калистрат, раздумчиво, словно бы уже соглашаясь со своей участью и лишь сожалея, что мужиков будет совесть мучить.

— Так вот, братцы, память у вас подлиньше воробьиного хвоста, а потому помнить вы должны, что ведь из дому, с Кос-Арала-то, набрал я довольно и калачей и водки, а дорогою все упреждал аккуратнее быть. Вы же, черти, по дурости собственной не послушались, все выжрали, а теперь, выходит, виноват кругом один Николай Васильевич.

Артельщики молчали. Захряпин опять вздохнул и развел руками:

— Ну, решайте. Воля ваша.

8

Солнце, заваленное тучами, выбиралось на небо медленно и трудно, как рудокоп из рухнувшей штольни. Ветер стихал, раскаты моря стали глуше, но шторм все еще работал. Впрочем, работа его была уже чистой напраслиной. Ведь у штормов цель одна — погибель кораблей, погибель корабельщиков. А с рассветом на шхуне уверовали — выжили, пронесло.

— Ксенофонт Егорович! — Бутаков одну руку в бок упер, другую — в карман сунул. — А? Кажись, минуло?

— Признаться? — Штурман застенчиво рассмеялся. — Думал — каюк.

— А я, — Бутаков покрутил головой, — я все это в памяти "Описание кораблекрушений" перебирал. Исторические примеры, черт их дери! И то и сё, одно страшнее другого. Нд-а… Плот, думаю, придется мостить. А те-то, Ксенофонт Егорович, наши-то, на Барса-Кельмесе, а? Вот уж о ком душа настрадалась, а?

Бутакову ужасно хотелось говорить, говорить, говорить. И не с кем-нибудь, а вот с этим застенчивым востроносеньким штурманом. Что за притча?

Как многие строевые офицеры тогдашнего флота, Бутаков несколько пренебрегал "штурманской костью". С Поспеловым, штурманом, лейтенант был неизменно вежлив, но сама эта холодная вежливость служила известной дистанцией. Ксенофонт Егорович тоже не нарушал дистанции. Не только из скромности, доходившей до болезненности и придававшей ему вид человека, которому тесна обувка, а платье жмет в плечах, сколько потому, что слишком хорошо знал офицерское отношение к штурманам, как к людям низшего ранга.

Может, причиной внезапной разговорчивости лейтенанта были тревоги минувшей ночи? Ведь ночь напролет они были плечом к плечу с Поспеловым… Однако и в кругосветном плавании Бутаков пережил немало вместе со штурманом (у него была крепенькая, как орешек, фамилия — Клет), да и на Балтике, на пароходе-фрегате "Богатырь" и на всех иных кораблях, всегда же были штурманы, были и опасности. А вот ни к одному из тех навигаторов не возникало у Бутакова такой симпатии.

Да и как было не овеяться тихим обаянием Ксенофонта Егоровича — худощавенького, смешно загребавшего в ходьбе носками вовнутрь, с речью, как и его походка, косол а пенькой. Но всего этого, конечно, недостало бы, чтобы лейтенанта вдруг так потянуло к штурману. Нужно было видеть Ксенофонта Егоровича минувшей ночью. И, пожалуй, не видеть, а каким-то непонятным образом — штурман по обыкновению помалкивал, да и ничего отменно храброго не совершил — почувствовать, что ты имеешь в нем человека, надежного до последней кровинки, и что он, этот человек, наделен истинным мужеством, хотя сам, должно быть, о том и не подозревает.

— Так как же вы полагаете, — спрашивал Бутаков, заглядывая в лицо Поспелову, — отстояться здесь или дернуть немедля к Барса-Кельмесу?

Поспелов, которому были приятны и разговорчивость лейтенанта, и доверительный этот вопрос, и обращение по батюшке, принятое на военных кораблях только среди строевых офицеров, конфузливо сопнул носом, как бы поежился и отвечал, что, по его мнению, надо бы подождать, покамест зыбь немного уменьшится, а потом уж лечь курсом на Барса-Кельмес.

— Но только не так уж и долго ожидать, Алексей Иванович, а то не ровен час — норд-ост. Тогда что ж? Тогда застрянем. Это так… вот и… да… Не долго чтобы.

Алексей Иванович ласково кивнул головой.

— Господа, — Бутаков сделал жест, означавший, что он приглашает всех разделить его решение. — Итак, господа, быть по сему. А теперь… — Он оглянулся и зычно крикнул: — Эй, Ванька! Где тебя носит?

— Тута, ваше благородь! — гаркнул из-за спины Бутакова денщик Тихов.

Иван Тихов умел-таки объявляться по первому зову. Казалось, в любом месте палубы был готов ему люк, из которого он и выскакивал чертиком. Бутаков посмотрел на денщика испытующе и весело, широколицый глазастый Иван осклабился.

— А как же, ваше благородь? Хоть сей секунд к столу.

— Успел?

— А как же, — повторил Иван не без гордости, но, покосившись на Шевченко, совестливо добавил: — Спасибо, вот они подсобили.

Шевченко ухмыльнулся.

— Твой подвиг, хлопец, чего там…

— К столу, к столу, — заторопился Бутаков. — И чтобы чисто было в глотке, надо выпить водки!

Шторм уступал тишине, как зло уступает добру, грозясь вернуться и взять свое. Шторм пятился, ворча и встряхиваясь. Голубые промоины в небе ширились, разливались, словно полыньи. И уже не волчьей стаей неслись длинные перистые облака, а плыли, истаивая серым дымом, зыбь задремывала — желтоватая, грязная, насыщенная песком, поднятым со дна.

Бухту оставляли на закате. Море лежало зеленоватое, золотистое. К отмелям мчались голодные чайки. Они резко и часто взмахивали крыльями; получался звук, похожий на дыхание бегущей что есть мочи собаки.

Ночь разлилась лунная и теплая. На шхуне поставили все паруса, она шла ходко, не уваливаясь с курса. Качало мерно, плавно; рында-булинь [19] описывал ровные полукружья.

То была одна из тех ночей на море, когда неприметно погружаешься в тихую задумчивость, когда сам себе кажешься и добрее и чище, чем ты есть, а в душе роятся смутные сладостные видения.

На "Константине" затаились, примолкли, шхуна будто обезлюдела, и среди лунных бликов, среди теней от такелажа, всплесков за бортом и рубиновых огоньков цигарок хороводили видения, у каждого разные, у каждого свои…

Сухопутные призраки трусливы: они бегут при петушином крике. Призраки морские дисциплинированны: они исчезают, заслышав голос корабельного начальства. Так и теперь. Бутаков окликнул штурмана, штурман отозвался: "Подходим", — и шхуна ожила, все заговорили, задвигались.

вернуться

19

Рында-булинь — короткий трос, привязанный к языку судового колокола.

64
{"b":"271468","o":1}