Дорогой Владимир Ильич, в момент смертельной опасности шлем Вам привет и ждем вашей помощи Орджоникидзе".
Телеграмма, выстуканная дрожащими пальцами телеграфиста, летела в эфир над горами и долами. А внизу по испепеленной земле в противоположную сторону шла и шла в снегу и крови преданная сорокинским командованием больная и разбитая Одиннадцатая армия и вела по своим следам Деникина.
У Моздока, вопреки воле нового командования, сменившего сорокинское, эта лава разливалась на два потока: все, кто еще держался на ногах и нёс в руках оружие, сворачивал в Ногайскую степь, пробивался на Астрахань; больные же и раненые текли на юг, к Тереку — последней цитадели Советов на Кавказе. Отсюда, как из мешка, выхода уже не было. И все же надежда на то, что цитадель будет удержана, влекла и влекла сюда людей.
Тесно, тревожно и голодно становилось во Владикавказе. Состав за составом привозил сюда беженцев, больных и раненых из Пятигорска, Минвод, Святого Креста.
Полгорода металось в тифозном бреду. Уже с декабря госпитали, лазареты, больницы, медпункты, вокзалы, школы и даже частные дома, забитые до отказа, не могли принимать вновь прибывающих. Печальные обозы, покрытые тулупами и дерюгами, потянулись по дорогам Терской республики к советским селам и станицам, под охрану их гарнизонов.
Один такой обоз, источая запах карболки и разноголосый стон, медленно двигался сумрачным январским днем по дороге на Христиановское.
Два санитара в кожухах, из-под которых торчали полы грязных халатов, апатично брели за подводами, чавкая кашицей взбитого снега; изредка они справлялись у возницы-осетина, далеко ли еще до села. Христиановское тонуло где-то за зябкими снежными буграми в скучной зимней дымке.
И еще долго и тоскливо тянулась пустая степь, серо-синяя под тяжелым свинцовым небом, и не раз приходилось санитарам подсаживаться к возницам, давая отдых натруженным ногам.
У моста через Белую речку, откуда уже виднелись крыши крайних домов, обоз дожидалось пятеро всадников. На виду у обоза к этим пятерым подскакал из села шестой, в бурке и черной папахе. Он что-то говорил, сдерживая горячего коня, указывал на ближние холмы, едва прорисованные на фоне неба.
Когда первая подвода, втянувшись на мост, остановилась, прискакавший из села — это был безусый крутолобый парень в пенсне — двинулся вдоль обоза, разыскивая старшего.
— Я тут за начальство, — назвался пожилой санитар, походивший на дровосека в своем кожухе, подпоясанном застиранным полотенцем.
— Сколько больных, раненых?
— Все больные. Есть обмороженные, послетифозные, всего девяносто два человека.
— Да… много… Василий Григорьевич, тридцать человек сможете у себя разместить?! — крикнул парень, повернувшись к стоявшим у моста казакам.
Огромный плечистый дядька в овчинной бекеше ответил без всякого напряжения в голосе, будто совсем рядом стоял:
— Сорок сможем… Вот Агафья Кирилловна говорит: сможем, постараемся. Она у нас по медицинской части главная.
— Хорж![43] Берите сорок.
И санитару:
— Двигайтесь прямо. Я провожу вас через заставу. Последние возы отделите, пусть направо сворачивают, николаевские товарищи разместят.
Обоз тронулся. Санитары попрощались, пожав друг другу руки. Старший ушел с большинством, тот, что помоложе, назвавшийся Тихоном Городничим, повернул свои возы на станицу. Желтый после перенесенного тифа, заросший, он шел рядом с первой подводой, снизу вверх поглядывая на своих провожатых. Вдруг чуть не ахнул, обнаружив среди казаков девку: сразу он ее не приметил, потому что была она укутана в башлык и сидела на коне не хуже казака. Глядя на нее, санитар дивился яркой красоте, откровенному здоровому счастью, которое так и сияло, так и цвело в глазах, в пунцовых губах, затаивших улыбку, во всей горделивой осанке. И это счастье, которое источал весь ее облик, на фоне всего происходящего казалось прямо-таки кощунством.
Гаша поняла смысл прищуренного, чуть презрительного взгляда санитара; обернувшись к нему, тайком от спутников неожиданно показала ему язык; усмехнувшись, вздернула подбородок. "Счастливая, ну и что? Завидки берут?" — расшифровал он ее гримасу и уже менее враждебно отметил про себя: "Умница, однако…"
Казаки, посовещавшись о чем-то, ускакали вперед, оставив обоз. Девка поравнялась с подводой, где рядом с возницей уселся Тихон, поехала шагом, приноравливаясь к неспешной траурной поступи заморенных рабочих лошадей.
— Куда ж это они, стражи наши? — спросил Тихон.
— Сами доедем, тут недалече, вон дым, вишь? — небрежно ответила девка. — А что ускакали казаки, так у них дело есть: в Алагирской слободе кулачье на рабочих напало… Цаголов, тот, что обоз ваш встречал, просил наших подсобить беженцев с Алагира оборонить…
— Ага, резня… Экое типичное кавказское словцо. А кто этот… Цаголов?
— Тю-ю! Либо ты не тутошний?.. У нас каждый ребятенок знает его. Сам председатель Военно-революционного Совета… Он до нас, в станицу, направлялся, да обоз и повстречал… А тут и наши как раз дожидались… Уговор был такой, чтоб нам часть больных, вот мы и поехали к дороге…
— Гм… комиссар-горец, любопытно… Лихой, знать: один скачет, без ординарцев, — недоверчиво повел санитар большой головой в старом солдатском картузе, одетом поверх несуразного мехового котелка.
— Джигит, одно слово, — не замечая скептической нотки в его голосе, согласилась девка.
— А ты что ж, та самая Агафья Кирилловна будешь, которая главная по медчасти?
Девка засмеялась, махнула рукой. В грудном ее смехе колокольцами переливалась здоровая радость:
— Какая я там Агафья Кирилловна! Гашка я обнаковенная… То предревкома наш, как обженились мы с Антоном, придумал мою взрослость перед людями показывать…
— Недавно что ль обженились-то? — понимающе спросил Тихон.
— Да с месяц уж никак! — И снова засмеялась без причины. Потом, спохватившись, покосилась на желтые лица, трясущиеся на подводе. Нахмурилась.
— Как у вас тут насчет бандитов? Много? — выпытывал у нее Тихон.
— Хватает! Чего доброго. Бывает, до самых застав набегают, постреляют, постреляют, да и утекут — боятся. Гарнизон у нас дюжий. А почто тебе бандиты-то?
Гаша внимательно взглянула в усталые, по-хорошему спокойные глаза санитара:
— Из каких краев будешь сам-то? Разговор у тебя вроде бы городской…
— Я-то? Из далеких. Из Ростова-города. Слыхала такой? Студентом был… В Красную Армию сам пошел, с Кочубеем под Екатеринодаром был, да вот под Невинной, когда наши отступать начали, свалился в тифу. Сюда, во Владикавказ, привезли с другими, отходили.
— Студент? А я тебя за дедку было приняла. Старюч, однако, ты с виду. На доктора учился?
— Болезнь да голод и не такое с человеком могут сделать… А учился на агронома…
— Ты не серчай, я это так. Значит, тифом ты уже пуганный?
— Для строя, говорят, не годен стал, так вот решил других от тифа выхаживать, — словоохотливо заговорил парень. — Персонала медицинского сейчас, почитай, один на сотню… А тифозных в одной нашей Одиннадцатой тысяч пятьдесят. В городе ничегошеньки — ни бинта тебе, ни медикамента, ни еды…
Тихон говорил и видел, как меркнет девкино лицо, а в глазах под приспущенными веками ровный огонок радости сменяется тревогой.
Покачиваясь, дремал с вожжами в руках возница; глухо бредил на передней подводе рыжий казак-кочубеевец. И Гаше становилось все более неловко, за недавнюю свою гримасу, и совсем исчезло желание подзадорить санитара, показавшегося ей сначала незадачливым и недобрым.
У въезда в станицу навстречу обозу на рысях вышел Дмитриевский взвод. Рядом с Гаврилой на буланой кобылице проскакал Легейдо, но Гаша смотрела только на Антона, шедшего в первом ряду, третьим с правого фланга. Красавец-жеребец карачаевской породы плясал под ним, сдерживаемый властной рукой, гордо забрасывал вверх точеную морду. Увидев жену, Антон поднялся в стременах, сдернул с головы ангорскую папаху с алой нашивкой, помахал ей.