Василий радостно хохотнул и едва удержался от желания схватить не вышедшего ростом Цаголова в могучие свои ручищи.
Датиев попытался что-то ответить, но голос его утонул в пересвисте и шуме. Чтоб закрепить ответ представителя села, сделать его для националистов вполне официальным, с речью пошел выступить Гостиев.
Сейчас же после него Датиев с помощью ординарца залез в седло и, высокомерно поглядев поверх голов, двинулся на улицу.
Вслед ему оглушительно засвистали, заулюлюкали. Мальчишки, возглавляемые юным глашатаем, двинулись за ним густой стаей, раздувая щеки в свисте и оббивая пальцы об сковородки. Переехав Астаудон, всадники, не выдерживая больше достоинства, пустили коней в галоп. Мальчишки помчались вслед, не желая отстать, и сопровождали их до самого выезда из селения.
Так над попыткой раздуть национальные страсти снова одержал победу здравый разум простого люда.
VIII
…Сентябрь 1918 года навалился неожиданно дождливый, с невеселым невызревшим листопадом, с ночными пронизывающими ветрами. Под моросящим дождем никли в палисадниках кусты, капли по-мышиному шуршали в пожухлых, обезглавленных подсолнухах. Непролазная грязь чавкала на дорогах. В окопах по колено стояла бурая жижа, но Козинец, опасавшийся налета керменистов именно в непогоду, держал там казаков день и ночь. Когда Кибиров, не дождавшись от Макушова сотни, отозвал из станицы свой регулярный отряд и оставил в николаевских окопах Козинца с полувзводом, в помощь ему погнали матерую атаманскую сотню. Смены ей не было, она мокла под дождями круглые сутки. Казаки, оторванные от хозяйств, от теплых углов, роптали, злобились на атамана и офицеров. А новые на службу не шли, как не пыжилось начальство.
Меж тем по всему было видно, что дела у бичераховцев плохи. Из николаевских окопов забрали на фронт еще один пулемет. В станицу все чаще группами и в одиночку забредали сомнительного вида ино-станичные казачишки со следами белых нашивок на папахах и лычек на плечах. Сказываясь контуженными и ранеными, они осаждали правление, требуя то харчей, то подвод для проезда на Сунженскую линию, в Грозненский и Кизлярский отделы. В сумерках стало опасно высовываться за околицу: там слышишь дезертиры прибили казака, запоздавшего из лесу с дровами, там заблукавшую на сеннике корову запороли. Станица прибиралась на ночлег спозаранок, улицы словно вымирали; даже лай собак глох в осклизлой сырости.
Вечером в субботу приехал из Змейки от Кибирова Михаил, привез плохие вести: красные заняли Георгиевск, ломятся на Прохладную, фронт закачался. Макушов позеленел.
— Это што ж оно будет? — не поднимая заметавшихся в тревоге глаз, спросил он злым полушепотом. Сидели они с Михаилом вдвоем в атаманском доме; в сенях на сундуке дремал дневальный. Макушиху, как ушла из дому Мария, Семен спровадил к сестре в Ардон, хозяйство препоручил приходящим батрачкам. Без материнского догляда куда вольготней жилось!
— А то будет, что гробовой крышкой нас приколотят! — по-бирючьи сверкнув зрачками, огрызнулся Михаил. — Фронту защитники требуются, а ты много ль их послал? Два взвода и те с полдороги посбегли!
— А ты не зуди, сам знаешь, какие нонче дела.
— Ну, ты вот что, атаман, — поднимаясь, чтоб выглядеть поофициальней, отчеканил Михаил, — кибировский приказ такой: на той неделе к среде чтоб сотня, на худой конец, даже пластунская, была уже в дороге. Не соберешь новую — своих пошлешь…
— Это как же — своих пошлешь! — тонко вскричал Макушов. — А самому мордой к морде с этими остаться?! — он махнул рукой в сторону Христиановского, тяжело дыша, стал наливать в стакан зеленоватую жижу — араку с мятным листом.
— Как вашему атаманскому величанию угодно будет, я только наказ командования передаю, — издеваясь, сказал Михаил. Макушов воткнулся в него пристальным, удивленным взглядом, вкрадчиво попытал:
— А сам-то ты как же, Михайла, ай не страшишься?
Михаил, прищурившись, глядел поверх его головы, играл брелоками наборного пояска:
— Мне-то что? Я казак разъездной, легонький — нонче тут, а завтра ищи меня, свищи. А хозяйство у меня хитрое, по нонешним временам как раз — в звонкую переложено, в кошель его да на плечо…
Макушов крякнул, хотел выругаться, но сдержался, торопливо приложился к стакану, обмакивая в нем усы. Михаил позвенел ногтем по четверти, губы его кривились в презрительной ухмылке:
— Какую уже нонче дотягиваешь?
— Вторую только почал… Наливай, обмозгуем навеселе, чего делать будем… Ты, Михайла, башковитый насчет разных хитростей, я завсегда гуторил: быть тебе атаманом… Подсоби нонче людишек собрать… Ну, хочь полусотню нашкрябать бы нам…
— Я тебе еще за керменистских баб не прощал, не ластись, — заспесивился вдруг Михайла. — И об деле толкую с трезвыми, а не с налитыми по уши…
Макушов хлюпко вздохнул, поставил недопитый стакан:
— От нужды, братушка, пью… Угрюм-тоска поедом меня ест. Гашка, слышь, воротилась. Увидел ее — обратно житья мне не стало.
Михаил коротко хихикнул, полез в карман за портсигаром; был он у него золоченый, на крышке изображение: лежащая во весь рост нагая женщина (выменял он портсигар у одного гвардейского офицера за какой-то пустяк). Самого Савицкого изображение нисколько не трогало, но Макушова любил им поддразнивать:
— Развалюшка ты, а не казак, — усмешливо сказал он, открывая портсигар крышкой к атаману; тот сейчас же, будто невзначай, зацепился за нее взглядом. — Девка под боком, жених в ранах валяется… К тому ж красненьким от него попахивает, да и она бунтарка, которой в холодную давно пора… Эге!
Михаил перебил вдруг сам себя, быстро захлопнул крышку. Спохватившись, снова открыл, поддел когтистым мизинцем самодельную папироску. Мысль, пришедшая ему внезапно, была кстати макушовской просьбе, и он снова порадовался в душе собственной смекалке. Повозившись с папиросой еще некоторое время, Михаил наклонился к атаману:
— Ты вот что: завтра ж надо перехватать всех, кто до Литвийки, то бишь, до Бабенкиных шатается да связь с Христиановским держит… Там, подле Литвийки, как раз и есть злостные уклоняльщики от службы… Пушкевич сколько раз сбегал? То-то. Степан Паченко от самого Лазаря Бичерахова из Баку умотался… Вот с них и начинать надо… А вечером… в школе круг сзывай, говорить будем при закрытых дверях, уклоняльщиков одного-другого для наглядности нагайками пригреем… Нехай все видят, что шутковать мы не собираемся… Казаков из окопов Кози-нец снимет, в школе на всякий случай поразопхаешь по закуткам… С мобилизацией покончим, за керменистских баб обратно возьмусь, все ж таки я их разлюбезных с Христиановки повыманю… С кровью поганое кодло повыдергаю…
Макушов просиявшим взглядом смотрел в самую переносицу Савицкого, где сбегая и набегая, бугрилась короткая жесткая складка…
…В воскресное утро Гаша прибралась рано и возилась на кухне по мелочам. У Антона в боковушке сидел Пушкевич. Спозаранок выпивши, пришел он с последней новостью: на правленческих воротах висит объявление о круге, созываемом вечером в школе. Да и дневальные-казачата уже разбежались по станице предупредить, чтоб никто, чего доброго, никуда не отлучился.
Антон, дожидавшийся связного из Христиановского, сообщением Андриана был озабочен, хмурился. На той неделе Степан Паченко тайком пробрался в Христиановское, а возвратиться не смог — помешал кибировский заслон. Вместо него к Антону неожиданно явился Дмитриевский хлопец Петро с записочкой от Савицкого, в которой Василий предлагал держать связь через этого хлопца. Петро был изворотлив, знал все лазейки и проходил там, где любой взрослый застрял бы. Но посылая его с поручением, Антон всякий раз не спал ночами, волновался.
Гаша из кухни слышала, как Андриан жаловался заунывным голосом на "осточертевшую службу", как Антон, не обращая на него внимания, рассуждал о своем:
— Чего-то Петро запозднился нонче, либо не дошел еще, либо перевстрели в пути… Эка незадача! Дядька Василь просил упредить, ежли что такое будет. Как раз нонче такое, что их лучше всего накрыть на собрании-то кучей…