Эта книга не была единственным литературным произведением эпохи, где восхвалялась преображающая сила лагерей. Другой яркий пример – “Аристократы”, комедия Николая Погодина о Беломорканале. Не в последнюю очередь пьеса интересна тем, что она разрабатывает раннебольшевистскую тему “привлекательности” воров. Впервые исполненная в декабре 1934‑го пьеса Погодина, по которой позднее был поставлен фильм “Заключенные”, игнорирует “кулаков” и политзаключенных, составлявших большинство строителей канала, и изображает веселые шутки и выходки лагерных уголовников (тех самых “аристократов”), слегка подкрашивая их язык блатным жаргоном. Правда, звучат в пьесе и одна-две зловещие ноты. Один уголовник “выигрывает” в карты девушку: проигравший должен предоставить ее в его распоряжение. В пьесе девушка спасается – в жизни ей, скорее всего, повезло бы меньше.
В финале, однако, все раскаиваются в былых преступлениях, видят свет и с энтузиазмом приступают к труду. Звучит песня:
Я был жестокий бандит, конечно, да…
Грабил народ, не любил труда,
Как черная ночь моя жизнь была
И меня, конечно, на канал привела.
Все, что было, стало как страшный сон.
Я вроде как будто снова рожден.
Трудиться, и жить, и петь хочу,
От радости слезы текут, и, конечно, я молчу
[286].
В ту эпоху все это приветствовалось как новый, прогрессивный театр. Польский социалист Ежи Гликсман, видевший “Аристократов” в Москве в 1935‑м, описал свое впечатление:
Сцена располагалась не на обычном месте, а в центре зала, зрители сидели вокруг нее. Целью режиссера было приблизить их к действию пьесы, ликвидировать разрыв между зрителями и актерами. Никакого занавеса, декорации чрезвычайно простые – почти как в английском театре елизаветинских времен… Завораживала сама тема – жизнь в трудовом лагере[287].
Во внелагерном мире такая литература играла двоякую роль. Во-первых, она помогала оправдывать быстрый рост лагерей в глазах зарубежных скептиков, чему власти по-прежнему уделяли внимание. Во-вторых, она должна была успокаивать советских граждан, встревоженных жестокими методами индустриализации и коллективизации, обещая им счастливую развязку: даже жертвам сталинского переустройства общества дается шанс обрести в трудовых лагерях новую жизнь.
Пропаганда была действенной. Посмотрев “Аристократов”, Гликсман выразил желание увидеть настоящий лагерь. К его удивлению, оно вскоре было исполнено: его привезли в подмосковное Болшево в показательную “трудовую коммуну” для несовершеннолетних правонарушителей. Позднее он описывал “симпатичные белые кровати и постельные принадлежности, отличные прачечные. Все сияло чистотой”. Он встретился с группой юных заключенных, которые рассказали ему примерно такие же вдохновляющие личные истории, как те, что можно было прочесть у Погодина и Горького. Он познакомился с бывшим вором, который теперь учился на инженера, с бывшим хулиганом, осознавшим свои ошибки и теперь заведовавшим складом коммуны. “Каким прекрасным может быть мир!” – шепнул Гликсману на ухо кинорежиссер из Франции. К несчастью для Гликсмана, через пять лет он очутился на полу битком набитого “телячьего вагона”, направлявшегося в лагерь, совершенно не похожий на увиденное им в Болшеве, в обществе арестантов, не имевших ничего общего с персонажами пьесы Погодина[288].
Пропаганда подобного рода играла свою роль и внутри лагерей. Лагерные издания и стенгазеты содержали приблизительно такие же истории и стихи, как те, которыми потчевали внешний мир, но акценты были расставлены несколько иначе. Типичной выглядит газета “Перековка”, которую делали заключенные на строительстве канала Москва – Волга (проект был затеян на гребне “успеха” Беломорканала). Наполненная похвалами в адрес ударников и описаниями их привилегий (говорится, например, что еду им приносят на стол – в очереди стоять не надо), “Перековка” уделяет меньше внимания гимнам духовному перерождению, чем “Беломорско-Балтийский канал”, и делает больший упор на конкретных преимуществах, которые дает заключенному ударный труд.
Не так много здесь и претензий на высшую справедливость советской системы. В номере за 18 января 1933 года приводится речь Лазаря Когана, начальника строительства канала Москва – Волга: “Мы не можем входить в обсуждение вопроса – правильно или неправильно ты заключен в лагерь. Это не наше дело. В крайнем случае это дело прокуратуры или высших контрольных инстанций. <…> Ты должен своим трудом создать государству нужные ценности, а мы обязаны сделать из тебя ценного для государства человека”[289].
Также обращает на себя внимание отдел жалоб “Перековки”, полный весьма откровенных публикаций. Заключенные жаловались, с одной стороны, на “склоки, ругань, потасовки” в женских бараках, с другой – на пение там религиозных гимнов, на невыполнимые нормы, на нехватку обуви и чистого белья, на дурное обращение с лошадьми, на базар в Дмитрове поблизости от лагеря, на неправильное использование техники. Столь открытого обсуждения лагерных проблем позднее уже не было – оно стало достоянием секретных отчетов, направлявшихся сотрудниками органов прокурорского надзора своему московскому начальству. Однако в начале 1930‑х годов такая “гласность” была обычным явлением как в лагерях, так и вне их. Она составляла неотъемлемую часть взвинченного, неистового стремления улучшить условия, усовершенствовать методы труда и, самое главное, выполнить лихорадочно нагнетаемые требования сталинского руководства[290].
Идя сегодня по берегу Беломорканала, очень трудно вообразить почти истерическую атмосферу тех лет. Я была там в сонный августовский день 1999 года в обществе нескольких местных историков. Мы ненадолго остановились у стелы в Повенце, на которой выбита надпись: “Безвинно погибшим на строительстве Беломорканала в 1931–1933 годах” Один из моих спутников по традиции выкурил папиросу “Беломор”. Он объяснил мне, что этот сорт, в свое время самый популярный в СССР, был на протяжении десятилетий единственным памятником строителям канала.
Невдалеке – старый “трудпоселок”, где раньше жили ссыльные, ныне практически пустой. Большие, в свое время добротные карельские избы стоят заколоченные. Некоторые покосились. Здешний житель, уроженец Белоруссии – он даже говорит немного по-польски, – сказал нам, что несколько лет назад хотел купить один из домов, но местные власти не разрешили. “Теперь все разваливается”, – сказал он. В огороде за домом у него растут тыквы, огурцы, ягодные кусты. Он угостил нас домашней настойкой. С огородом и пенсией в 550 рублей (в то время примерно 22 доллара) в месяц жить, сказал он, можно. На канале, конечно, работы нет.
И неудивительно: в самом канале купались и швырялись камешками мальчишки. По мелкой темной воде брели коровы, сквозь трещины в бетоне проросла трава. У одного из шлюзов в небольшом строении с розовыми занавесками на окнах и колоннами в настоящем сталинском стиле одинокая женщина, следящая за уровнем воды в канале, сказала нам, что в день проходит самое большее семь судов, а часто всего три-четыре. Это чуть больше, чем увидел в 1966 году Солженицын, когда он провел на берегу канала восемь часов, за которые мимо него прошли две самоходные баржи с бревнами, годными только на дрова. Тогда, как и сейчас, большую часть грузов перевозили по железной дороге; к тому же, как сказал ему начальник охраны шлюза, канал такой мелкий, что “даже подводные лодки своим ходом не проходят: на баржи их кладут, тогда перетягивают”[291].