Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Такая слиянность, превратившая их в единое, хоть и двухголовое, существо, видимо, не вполне удовлетворила страсти бедных старых дев. Добродушные, суетливые, безвредные, они горят мечтой полнее соединиться с революционною массой. Пламенно веруя, что масса сия существует в природе, они бегают в ее поисках по поселку, переваливаясь на коротеньких толстых ножках, и заводят с соседями зажигательные большевистские речи.

Но соседи, несознательные обыватели, не желая слиться в едином пролетарском порыве, так и норовят расползтись по своим углам и предаться частным мелочным делишкам. Рожденных бурей это ужасно печалит. Но они не теряют бодрости. Ныне, когда пошли разговоры о коллективных сельских хозяйствах, они знай толкуют о своем намерении вступить в колхоз, полные беззаветной готовности отдать туда своих кроликов, кур, козу и самый дом, ибо тогда, по их понятию, все заживут сообща. «Даже кружки, даже нитки своей личной никто не будет иметь!» — восклицают они в восторге.

— Вы надеетесь, что этот выдвиженец походит на сестер Нестеренко? Для нас это было бы не самым худшим жребием, — сказал я Ольге Адольфовне.

— Мне не нравится, что он одноногий! — Марошник по-бабьи пригорюнилась. — Калеки, они злые…

— Трепещите! — прогудел шкаф. — Он нас тут всех костылем побьет.

— Уважаемые! — воззвал Миршавка. — Надо посерьезнее относиться!

— Мне рассказывали про одного выдвиженца, — примирительно заметила Трофимова. — Его прислали укреплять руководство банка. Он человек партийный, в прошлом красный конник или что-то в этом роде. Но в банковском деле профан, да и вообще малограмотен. Обосновался в кабинете, стал документы перебирать, а что к чему, не понимает. Один вексель ему особенно не понравился. Он возьми и напиши прямо поперек документа: «Иванову. Что ето за вексель?» А тот всю жизнь в банке прослужил, каково это ему? И вот новый начальник получает назад тот же документ, но пониже его надписи стоит еще одна: «Петрову. „Ето“ уже не вексель».

Корженевский вышел из «эрмитажа», видимо настроенный поговорить.

— Даже среди этой публики, — начал он веско, — попадаются не одни дураки. Знал я одного… Присылают его в учреждение, а всегда ведь найдется какой-нибудь рьяный негодяй, которому только дай выслужиться. Ну, и бежит к нему подобный субъект с донесением. Так, мол, и так, имярек ежедневно является на службу без четверти восемь и эти пятнадцать минут, пока все собираются, крутится на своем вертящемся стуле и насвистывает «Боже, царя храни!».

— М-да! — обронил Миршавка.

— Это вы, уважаемый, изволите говорить «М-да!», — ядовито усмехнулся Корженевский. — А выдвиженец у доносчика спрашивает: «Ладно, да после восьми-то что он делает, этот ваш имярек?» — «Работает». — «И хорошо работает?» — «Ничего». — «Тогда зачем вы ко мне пришли?»

Миршавка надулся:

— Так тоже… гм… нельзя-с, уважаемый! Так каждый и станет свистеть, что хочет? Партийные кадры не для того в учреждение посылают, чтобы потворствовать…

Верная своей роли всеобщей примирительницы, Ольга Адольфовна поспешила вмешаться:

— Мы не о том, Аристарх Евтихиевич. Просто делу бывает вред, когда им начинает руководить неспециалист. И сам этот человек, если он совестлив, чувствует себя стесненно. Знаете, к моему покойному мужу тоже ведь одно время комиссара приставили. Так Михаил Михайлович с ним намучился. Милый парень, очень добрый, это просто сразу было видно, но так уж он доктора уважал, что никакого сладу с ним не было. Муж ему: «Садитесь, пожалуйста!» А тот ни в какую: «Да уж я постою…» Михаил Михайлович жаловался: «Как мне работать, если человек часами торчит на ногах у меня за спиной, да еще сопит от почтительности?»

— Ну, это уж не комиссар, а гнилой интеллигент! — оскорбился Миршавка. — Я давно замечаю, уважаемая, что вы все стараетесь обратить в смешную сторону. Позвольте заметить вам напрямик, что подобные попытки не всегда уместны-с!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 

Новость

Инспектировать тюрьму, а тем паче дом предварительного заключения — безусловно, самая тягостная изо всех комиссий, какие когда-либо возлагала на меня служба в судебной палате. Между тем было доподлинно известно, что мало где на Руси эти заведения содержатся в таком образцовом порядке, как у нас в Блинове. Сие считалось особою заслугою Горчунова, чей разумный либерализм внушал известное уважение даже тем, кто был склонен к мысли, что русскому человеку надобно отказаться ото всех либеральных иллюзий.

Рассказывают, будто в девятьсот пятом, когда камеры ломились от избытка политических заключенных, эти последние, не выдержав тяжких условий содержания, объявили голодовку. На третий день голодовки на тюремный двор въехала подвода, груженная апельсинами. В камеры приносили полные корзины этих ароматных южных плодов: «Господ арестантов просят откушать!»

Эту байку, по-своему также свидетельствующую об исключительной гуманности здешнего начальства, я слышал от человека, игравшего при господине Капитонове ту же роль, что Казанский в своей «Сосне». Молодой делец в ту пору сам угодил в кутузку: не будучи вовсе революционером, он в глазах властей предержащих все же выглядел чрезмерно вольнодумным.

Для меня, проведшего те бурные дни за книгами, сам факт, что за решетку попадали люди подобного склада, служил и служит доказательством того, что перемены в обществе назрели. Иное дело, что они успели и перезреть, да так, что состояние сие уже не зрелостью надобно называть, а… Впрочем, я дал себе слово не вдаваться в эти материи. И мне, право, не составляет большого труда быть верным своему решению.

Но не могу не признаться: попадая в наш образцовый дом предварительного заключения, я всякий раз чувствовал себя ни больше ни меньше как в Дантовом аду. При мысли, что в других подобных заведениях еще хуже, воображение напрочь отказывалось служить мне. Что может быть ужаснее этого сырого холода, скученности, тяжкого спертого воздуха, этих лиц, искаженных тоской, злобой, голодом? Да, по-видимому, все же и голодом! А ведь ежели верить сметам, на содержание арестантов здесь выделялись сравнительно пристойные суммы…

Как ни был я переполнен своими смятенными чувствами, стоило переступить порог этого дома скорби, как стыд и сострадание, казалось, всецело овладели мною. Следуя от камеры к камере, я прикидывал, как построить свой доклад, чтобы облегчить положение этих несчастных. В какой степени это в моих силах? Увы, я сознавал, что в самой незначительной.

Мы с моими сопровождающими шли по стылому мрачному коридору, когда откуда-то, казалось в двух шагах от меня, раздался высокий, чуть надтреснутый и все же на диво сильный голос. Невидимый тенор выводил:

Как дело измены, как совесть тирана…

— Осенняя ночка темна, — подхватил невыразимо тоскующий хор:

Чернее той ночи встает из тумана

Видением мрачным тюрьма…

— Опять Пистунов балует, детский вор, — досадливо скривился надзиратель и, напрягшись, оглушительно рявкнул: — Федька, уймись, певец хренов! Карцера захотели?

Песня ли заглохла, или у меня заложило уши от внезапного волнения, но больше я ничего не слышал, кроме стука крови в висках.

— Какой вор? Что вы сейчас сказали?

— Детишек он воровал, Пистунов этот. Крал и продавал в другие губернии. Хорошие денежки имел! Третью неделю сидят, он и два подельника. Уж и сознались во всем. Кобенились поначалу, а как следователь Спирин нажал на них, в два счета образумились…

Я хотел было тотчас лететь к Спирину. Однако неудачи уже кое-чему меня научили. Как вышло, что я до сих пор слыхом не слыхал об этом деле? Уж не скрывают ли его от меня умышленно, чтобы не вмешивался в ход следствия? Похоже, и здесь я успел превратиться в беднягу с «манией»… Аж зубами поскрипывая от досады, я с грехом пополам довел обход до конца. Но теперь даже горчайшие жалобы заключенных едва доходили до моего сознания. Как в тумане, я брел туда или сюда, невидящим взором скользил по угрюмым закоулкам этого ада, краем уха насилу улавливал то, что мне говорили.

40
{"b":"271072","o":1}