Твердость, с которой я встречал эти невзгоды, еще недавно показалась бы мне достойной мудреца и героя. Я, пожалуй, даже был бы счастлив пожертвовать своей репутацией прилежного ученика и мальчика из приличной семьи, если б надеялся получить взамен такую неуязвимость.
Но и этот нежданный дар если порадовал меня, то лишь мимолетно. Я бродил как в тумане, с вялым самодовольством говоря себе, что теперь, видно, даже Великое Лиссабонское землетрясение не смогло бы лишить меня равновесия. Потому что, как ни дико, этот сон наяву стал представляться мне признаком возмужания.
Были, правда, и срывы, столь же необъяснимые, как мое остолбенение. Так, однажды, войдя в класс после большой перемены, разумеется проведенной за созерцанием аквариума, я обнаружил в своем ранце помятый желтоватый листок. То были стихи. Я помню их наизусть:
На зыбкий путь вступив случайно,
Пока не поздно, устрашись
И грозных бездн немую тайну.
Дитя, разгадывать не тщись.
Но если сладок плен мечтаний,
Всевластны гибельные сны,
Ищи меня меж тех созданий,
Что под стеклом заключены.
Вместо подписи внизу листка красовалась пузатая, жеманно изогнутая пирайя с коронкой на лупоглазой башке. Почерк был незнаком и выглядел нарочито искусственным. От обилия кокетливых закорючек и завитушек противно рябило в глазах.
«Сидоров! Опять его штучки!» — подумал я, и сердце вдруг тяжко забухало в груди. Приступ ярости был внезапен, как шквал, и так же краток. Алеша ничего не заметил. В классе в это время шла контрольная работа. Он, хмурясь, бился над задачей. Математика никогда не была его коньком. Прежде я выручал его при подобных оказиях: непременно подсказывал, а то и просто предлагал готовое решение. Я их как орехи щелкал, эти задачи.
Но что было, то прошло. Сейчас он ничего от меня не ждал. Моя собственная тетрадь все еще лежала нераскрытой. Возможно, я так без дела и просижу до звонка. Подобное уже бывало.
«Нет, все же надо бы…» — усовестил я себя и позевывая (опять не выспался) взялся за решение. Задача, как всегда, оказалась легкой, но цифра в ответе, отягощенная безобразной неуклюжей дробью, так и кричала, что я где-то напутал. Пересчитывать не хотелось. Я шутя расправился со второй задачей и, едва грянул звонок, первым сдал Лопуху работу. Через минуту я уже стоял перед аквариумом.
— Послушай, да очнись же!
Они подошли вчетвером: Сидоров, Савицкий, еще один мальчик, чье имя я позабыл, и Залетный, видеть которого в их компании было довольно странно. Мелькнуло: «Увязался».
Я оглядел их ухмыляющиеся физиономии и, подавляя нетерпение, пробормотал:
— Что такое?
— «Что такое»! — передразнил меня Кеша. — Он еще спрашивает! Может быть, ты снизойдешь все-таки и сам объяснишь, что происходит? Припоминаю, что мы как будто считались друзьями… товарищами по крайней мере. И нечего притворяться, будто ты рехнулся, никто все равно не поверит. На кой черт тебе сдалась эта комедия? Выкладывай!
Он наступал на меня, весь взъерошенный от возмущения и любопытства. Умница, шахматист отменный… Мы правда были добрыми приятелями. Ужасно хотелось, чтобы они поскорей ушли, но обидеть их я совсем не желал. Я добросовестно напрягся в поисках примирительного ответа, уже и рот открыл, но тут Сидоров жестом, достойным памятника, указал на меня и с комической торжественностью продекламировал:
Вонми, о небо, я реку
Земля да слышит уст глаголы!
Как дождь, я словом протеку,
И снидут, как роса к цветку,
Мои вещания на долы!
Они дружно заржали. И снова, как недавно при виде посланья с закорючками, в глазах у меня потемнело от бешенства. Я затопал ногами, заорал:
— Отстань! Надоело! — и опрометью ринулся по лестнице вниз.
Мимо дремлющего Якова я вбежал в раздевалку, сдернул с крючка пальто и, задыхаясь, выскочил на улицу. Сыпал снежок. Было тихо, но морозно. Холод струйками пробирался под одежду. Снежные хлопья застревали в волосах, подтаивали и ледяными каплями ползли на лоб. Я надел пальто. Застегнулся. Поднял воротник. Злоба улетучилась. На душе было пусто.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Объяснение
— Ты забыл это. Возьми.
Сидоров протянул мне шапку и ранец. Я взял и сказал:
— Спасибо.
Помолчав, он выговорил тише обычного, но очень внятно:
— Я виноват. Пожалуйста, прости.
У меня защипало в носу. Ну, Алешка! Какой молодец! Я-то знал, чего ему стоили эти слова. Да пропади ты пропадом, стекляшка паршивая! Расколотить бы тебя к чертям собачьим… Не хватает только зареветь…
— Пустяки. — В горле сипело, но я справился и, кашлянув, прибавил с невероятным облегчением: — Это я веду себя как последний идиот. Но мне, знаешь… мне так тяжело!
Сказав так, я внезапно осознал, что это правда. Что все последние дни, когда мысленно я надивиться не мог своему спокойствию, были сплошным кромешным мученьем. Господи, что это со мной, в самом-то деле?
Алешин голос вернул меня к действительности.
— Ты, может быть, теперь думаешь, что я не стою твоего доверия. Понимаю, я это заслужил. Но если бы ты сказал мне…
Он отвернулся. И я с непререкаемой ясностью понял, что нашей дружбе приходит конец. Она умирала на моих глазах в этом заснеженном переулке. Если я сейчас смолчу, ее ничто не спасет. Но что я мог сказать? Что с некоторых пор разучился отличать явь от сна? Что брежу наяву? Что сам ничего, хоть убей, ничего не понимаю?
Меня охватила паника. Она-то и подсказала единственный, как мне показалось, спасительный выход. Я набрал в грудь побольше воздуха и трагически произнес:
— У нас дома очень плохо. Моя мать жестокая, злая, лицемерная женщина. Она только на людях притворяется святой! Она, — в памяти всплыли слова покойного деда, — она отравила мое детство!
Фраза об отравленном детстве в моих устах прозвучала нестерпимо пошло, я аж вспотел. Прежде я никому не жаловался на родителей. Мне даже в голову не приходило, что это возможно. Казалось, я бы сгорел со стыда, если бы посторонние догадались о наших маленьких домашних спектаклях.
Сидоров воззрился на меня с ужасом. Он-то обожал свою маму Елену Антоновну, высокую сухощавую женщину с породистым лицом и смеющимися серыми глазами. У Сидоровых вообще все любили друг друга — сестры, братья, родители. Эх, где ему понять?..
И я принялся, распаляясь с каждым словом, выкладывать ему нашу подноготную. Я описывал мелочные, яйца выеденного не стоящие, но оттого еще более оскорбительные придирки, красноречивые монологи, в которых мама — «Что делать, артистка, Сара Бернар», — ввернул я саркастически — без промаха жалит меня и отца в самые больные места. Говорил об отцовском малодушии («Подумай, как мне после этого его уважать?»), об испорченном нраве домашнего любимчика Бори, изводящего меня бесчисленными каверзами, чтобы, вынудив наконец долгожданный подзатыльник, с ревом кинуться за подмогой:
— Мамочка! Колька меня опять бьет!
Я показал в лицах, как мама, преобразясь из ангелочка в карающую Немезиду, вырастает в дверях. Как, не слушая объяснений, закатывает мне оплеуху (Алеша содрогнулся) и пронзительно вопит:
— Ах ты дрянь! Говоришь, он сам начал? Посмотри на него и на себя! Маленький, болезненный ребенок обижает такую орясину?! Лжец! Трус! Тебе не стыдно?
— Нет, — упрямо бубнил я.
Тогда, пылая гневом, она налетала на меня и еще несколько раз ударяла по щекам. Однажды в такое мгновенье мой взгляд встретился с глазами братца. В них я прочел наслаждение знатока, который млеет в ложе, любуясь искусством своего кумира. «Зритель подрастает», — подумал я с ненавистью.
Наконец я умолк. Лицо горело, словно ошпаренное. Алеша, нахохлившись, смотрел в сторону. Потом процедил сквозь зубы:
— Какой же я болван! Распинался о собственной драгоценной персоне, токовал, как тетерев, а в это время… Самоосклабление чистейшей воды! А ведь мог бы догадаться! Еще донимал тебя всякими глупыми шуточками! Если бы я только знал, что такая трагедия, разве бы я… — Сраженный раскаянием, он помотал головой и, повернувшись ко мне, закончил тоном, не терпящим возражений: — Ты имеешь все права меня презирать. Но теперь все пойдет иначе: это нельзя так оставлять, и я не потерплю… Мы придумаем… постой! Дай мне только день срока. Я посоветуюсь с родителями.