Я возмутился:
— Вот еще новости! С какой стати? Мы всегда отлично ладили, или я ошибаюсь? Аграфена Потаповна, признайтесь: вас кто-нибудь обидел?
— Никогда вы меня не обижали! — хлюпая носом, воскликнула Груша. — Такого барина, как вы, поискать надо! Век вас не забуду, накажи меня Христос, если неправду сказала…
Тут она заревела в три ручья. Мне стало не по себе. Дело принимало серьезный оборот. Никогда бы не подумал, что она так щепетильна и впечатлительна. Чего же наговорила ей эта стерва?
Я ласково усадил рыдающую Грушеньку в кресло, заставил выпить вина, уговаривал успокоиться, обещал, что в обиду не дам…
— Но вас же дома нет! — плача, пропищала Груша. — Дни-то по зимней поре коротки, сидишь тут одна, дрожишь, а он там во тьме шныряет…
— Кто шныряет во тьме?
— А мне откуда знать? Пока светло, ничего, а как смеркнется, шаги! К самому окну подходит! Постоит, уйдет, потом опять, слышу, приближается… — Она содрогнулась всем телом. — Страсти такие, что терпеть невозможно!
Тут было над чем задуматься. Кроме того, что я терял хорошую прислугу, само по себе известие о чьих-то блужданиях в потемках под окнами было неизъяснимо тревожно. Я присел рядом с Грушей и предложил:
— Давайте обсудим все спокойно. Мне будет очень жаль, если вы уйдете из-за каких-то пустых страхов.
Она упрямо помотала головой:
— Не пустые они. Я чувствую! Меня прямо всю трясет, будто это сам нечистый…
Я насторожился. Уж не душевное ли здесь расстройство? Хотя нет, соседка ведь тоже говорила, мол, бродит кто-то. Спросил осторожно:
— Давно вы это замечаете?
— Уж месяца с полтора. Сперва не часто, я думала, мало ли что. А нынче, как долгие ночи настали, чуть не каждый вечер является.
— Наверное, это какой-нибудь поклонник. Вы красивая девушка, он влюбился, а признаться робеет. Может так быть?
При всем своем смятении Груша насмешливо фыркнула. И отвечала тем особым тоном, каким объясняют несмышленому дитяти вещи самоочевиднейшие:
— Поклонника я завсегда отличу. Чего ему робеть-то?
ГЛАВА ПЯТАЯ
Рождество с господином Легоньким
Явившись со своими коробками, я застал Легонького у Елены. Он уже расположился словно у себя дома — природа наградила его даром всюду чувствовать себя непринужденно. Теперь он развлекал хозяйку одной из своих баек.
— Когда профессор услышал такой ответ, — давясь от смеха, повествовал Костя, — ох, ну вы сами можете вообразить! А он еще и был весьма раздражителен, наш Никита Петрович. Он тогда велел позвать швейцара. И вот швейцар появляется в дверях. Профессор протягивает ему монету и говорит: «Семеныч, голубчик, не в службу, а в дружбу: возьми этот гривенник и купи меру овса. Господин студент хочет кушать!»
Елена улыбнулась так устало, что, будь я на месте Легонького, язык мой тотчас прильпнул бы к гортани. Но у него не прильпнул:
— Все, конечно, хохочут. А студент этот, нахал с толстой мошной, сынок золотопромышленника, наш смех переждал, дверь в коридор открыл, да как завопит благим матом вслед швейцару: «Семеныч, возьми двугривенный, купи две меры овса! Мы позавтракаем вместе с профессором!»
Меж тем стол уже был накрыт. Угощение действительно выглядело бедновато. Готовить Елена не любила, да, похоже, и плохо умела. Средств у нее явно не хватало. Но я видел, что это совсем не смущает ее. То ли она сознавала, что ее сила в ином, то ли вообще не думала о таких материях. Но я, уже ревниво опасаясь, как бы Легонький не вздумал насмехаться над этим жалким приемом, радовался, что принес хотя бы сладости. Эту привилегию я недавно присвоил себе, вдохновленный примером Казанского, и то, что такая вольность сошла мне с рук, несколько дней служило для меня источником тихого ликования.
— А то еще вот занятная история, — уплетая кусок шоколадного торта «Делис», продолжал потешать публику Константин Кириллович. — Это уж не при мне было, дед рассказывал. Он раньше в Саратове жил, у них там был дружеский кружок заядлых картежников. Азартные все до безумия. А тысяч, чтобы их за вечер просаживать, ни у кого нет. Но они вышли из положения! У них была тройка лошадей с экипажем, уж не знаю, кому она сперва принадлежала, а только играли всегда на нее. Кто за вечер больше выигрывал, тот и катил потом домой на тройке, как губернатор! Остроумно, правда? Но чем все это у них кончилось, понятия не имею. Дед, когда рассказывал, совсем уже дряхлый был, а я — от горшка два вершка, вот и не додумался выспросить. Куда уж эта тройка подевалась, Бог весть. Одно точно: у деда ни лошадей, ни экипажа не было.
Я слушал Легонького с беспокойством. Не надоел бы он Елене своей болтовней! И эти анекдоты, которые он рассказывает с апломбом очевидца, я как будто уже где-то слышал. Или даже читал? Ну, может быть, не читал и не слышал, пусть все эти глупости в самом деле происходили с ним и его родней — какая разница? Неужели он не понимает, что неделикатно заставлять ее выслушивать подобную ерунду?
— А про Терпугова вы слыхали? — вскричал вдруг Легонький.
Помещика Терпугова я знал. Это была персона заметная и пользующаяся в губернии весом, несмотря на то что Терпугов давно был в отставке. В юности они с прокурором приятельствовали, и, хотя в последние годы Илья Иванович прослыл нелюдимом, к Александру Филипповичу он, случалось, захаживал.
Лет двадцать — тридцать назад этот господин, пожалуй, несколько походил на того идеального любовника Лизы Шеманковой, образ которого сложился в моем уме за время нашей с нею связи. Терпугов был важен, рассудителен, придерживался умеренно консервативных убеждений, был все еще недурен собой и даже неплохо образован. Давно живя затворником в кругу семейства, он умудрился сохранить некоторый светский лоск былых дней. Но главное, что меня в нем поражало, была неколебимая самоуверенность. Казалось, в целом свете не найдется предмета, явления, события, способных поселить в душе господина Терпугова хотя бы тень сомнения. Он взирал на мир спокойными, властными очами хозяина.
— С ним что-нибудь случилось? — удивился я.
— Полная катастрофа! — со смехом воскликнул Костя и, обращаясь к Елене, пояснил: — Терпугов — это уже как бы не человек, а ходячий образец солидности и здравомыслия. Пример и, более того, символ порядка. У себя в поместье он тоже завел порядок, да такой безукоризненный, что слуги и домочадцы стоном стонали. Пунктик у него — чистота. Чтобы микроб ни в какой малой щелочке отсидеться не мог, все должно блестеть, сверкать, как в хорошей больнице…
«Типун тебе на язык! — подумал я, только сейчас заметив слой пыли на полках этажерки. — Нашел кому такие образцы расписывать! Еще примет за намек…» Но Елена и глазом не моргнула. А Костя продолжал:
— Вместо нашенского российского нужника настоящий английский ватерклозет в имении устроил, последний крик моды, достиженье прогресса! Этакое собранье чудных штучек: хромированные трубки, медные краны, фаянс. Он его холил и драил, особенно то фаянсовое чудо, тот… гм… трон, на котором положено восседать. А на днях, когда уже к Рождеству готовились, все в хлопотах по уши, он вдруг объявляет новое распоряжение: воду для приготовления пищи и всех хозяйственных нужд брать исключительно из этой самой фаянсовой лохани! Там она всего чище и не может содержать в себе никакой заразы!
— Вы шутите?
— Вот-вот! Его домашним тоже сначала показалось, что это такая неудачная шутка, хотя во всем, что касается гигиены, Терпугов зубоскальства не признавал. Он и на сей раз не шутил. Просто наш блиновский здравомысл с ума сошел. И уже давно! Но это с ним происходило постепенно, на люди он показывался редко, а дома к его суждениям привыкли относиться подобострастно, так что никто и помыслить не дерзал…
— Что же с ним теперь?
— Одели в смирительную рубашку! — безжалостно-весело сообщил Костя. — Самый безупречный из столпов губернского благочиния повержен во прах! Кто заменит сего титана? Некому! Если Алтуфьев не согласится, я уж и не знаю, что будет с общественной моралью.