Однажды свечка зачитавшейся Муси подпалит солому на чердаке, или ее юные сподвижники устроят аутодафе очередному неугодному постояльцу, а то Тимонин примус взорвет, или я сам, смежив вежды над рукописью, опрокину горящую лампу… Что ж! Мне рассказывали про горничную-француженку, которая, разбив блюдце или чашку, на упрек хозяйки ответствовала: «Но, мадам, как иначе это может изнашиваться?»
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Самородный талант
Мансарда свободного художника Серафима Балясникова являла собою довольно поместительный чердак грязного, облупленного двухэтажного дома, кое-как приспособленный под жилье. Неоконченные, но на мой вкус уже окончательно мерзопакостные полотна загромождали углы. За занавеской на крошечной импровизированной печурке с трубой, выводящей дым в оконце, что-то варилось. Запах варева был густ, но неаппетитен.
Хозяина апартаментов я застал перед мольбертом, хотя мне показалось, что эту артистическую позу он поспешил принять в момент, когда я входил. На стук мне открыла приземистая баба с подбитым глазом, очевидно Настасья Куцая. Синяк был кошмарен. Во мне даже шевельнулось опасение, как бы женщина не окривела. «Не за то ли ей досталось, что не одобряет использования своего сына в мужнином расследовании?» — подумал я, без тени христианской любви разглядывая взлохмаченного Балясникова.
Передо мной стоял, зачем-то водя по воздуху длинной кистью, белобрысый патлатый мужик. Из расстегнутого ворота просторной рубахи высовывалась кадыкастая жилистая шея, увенчанная мелковатой остроносой головкой. На макушке волосы начинали редеть, зато бороденку давно бы следовало укоротить. Крупные, иконописно светлые очи бывшего богомаза посверкивали лихорадочным возбуждением, каковым у подобных натур сопровождается легкое подпитие.
— Присесть изволите? — вскричал Балясников, внезапно обуянный гостеприимным рвением, и радушно пододвинул мне грязноватую, дурно обструганную скамью. Затем он отнесся к занавеске, возопив визгливо-повелительно: — Настька, чаю!
— Благодарю, не стоит.
Я отрекомендовался и подчеркнуто учтиво попросил:
— Уделите мне, если возможно, несколько минут для беседы.
— Беседа — услаждение ума, — сообщил Балясников глубокомысленно. — А чай все-таки пусть. Баба. Должна служить. И чтоб не вякать! — заорал он.
Занавеска молчала.
— Если позволите, я бы желал услышать от вас подробнее, как вам удалось напасть на след преступников. Когда впервые вы их заподозрили? Ваш успех настолько поучителен, что человеку моей специальности весьма небесполезно…
Тарахтя таким образом, я наблюдал Балясникова с возрастающей неприязнью. Все было уже понятно. Сейчас на меня обрушится лавина словес, среди которых придется, как иголки в стоге сена, выискивать редкие осколочки правды. «Услаждению ума» конца не будет. Ему еще придется льстить, этому паршивцу, тешить его самолюбие, без устали почесывая, как блохастого кота. В противном случае суетливая предупредительность скоро уступит место недоверчивости, а хвастливая болтовня сменится злобным молчанием.
— Я самобытный русский ум, не испохабленный книжной премудростью! — так начал Балясников.
В почтительном молчании я склонил голову. Фраза, изреченная выше, видимо, представлялась Серафиму столь значительной, что он счел уместным сопроводить ее паузой. Похоже, общение со следователем Спириным не прошло даром для его переимчивой артистической натуры. Но нервному Балясникову было далеко до спиринской каменной выдержки. Двумя секундами позже гнилой мешок лопнул: перлы Серафимовых рассуждений так и хлынули наружу.
Когда герои сказки попадают в пещеру с сокровищами, алчный, не в силах унести всего, гибнет среди бесценных груд. Скромный же, набив карманы, на цыпочках удаляется. Следуя сему благому примеру, я также сумел уйти живым часа четыре спустя. При этом моя адски распухшая голова удерживала приблизительно следующее.
Будучи самородным гением, пока не оцененным по достоинству неблагодарными согражданами, Балясников остро нуждается в деньгах. Как русскому человеку, истинному мужчине и художнику, ему при всем том настоятельно требуется по временам освобождать душу от бренных забот, иначе говоря, выпивать. Сия надобность и приводила его в дурное общество Фадеева и Пистунова, каковые, впрочем, всегда ему претили извращенностью своего образа мысли. Он чуял недоброе, к тому ж редкая природная сметливость подсказывала ему, что гуляют они на неправедные деньги. Они-то, понятно, рассчитывали, что, коли он сам с ними пьет, так они уж его и купили. Да не на того напали.
В один прекрасный вечер, полагая, будто собутыльник, прикорнувший отдохнуть под столом, находится в забытьи, они обменялись несколькими особенно неосторожными репликами. Другой бы, верно, ничего не понял, однако Балясников, одаренный сверхчеловеческой проницательностью, тогда уже сообразил, в чем состоит их гнусный промысел.
Они шныряли по городским окраинам, заглядывали порой также в деревни и высматривали полузаброшенных ребятишек, что болтаются без призора по причине родительской нищеты и пьянства. Этим занимался Пистунов, Фадеев же выискивал в соседних губерниях состоятельные бездетные семейства, по большей части крестьянские, и по предварительному сговору снабжал их похищенными детишками.
Сугубое вероломство состояло в том, как хитрюга Пистунов ловко подыскивал свои жертвы. Никто из них даже не пытался протестовать! Теперь-то стало известно, что число украденных детей за полтора года превысило три десятка. Однажды даже близнецов похитили, Сафоновых, в соседнем доме жили — на днях мать получила их обратно.
И никто даже в полицию не заявил, до того негодяй насобачился выбирать, у кого можно дитя увести, а с кем лучше не связываться. Они бы и поныне так безнаказанно наживались, не попадись на их пути Серафим Балясников, чья изобретательность во много раз превышала их собственную.
Он сразу смекнул, что от подслушанного разговора проку мало: отопрутся, подлецы, и вся недолга! Требовались доказательства. Тут-то пронзительный взор Серафима и упал на Сеньку, «Настасьиного сопляка… где Сенька-то?!» — вдруг завопил Балясников грозно.
Молчанье было ему ответом, очевидно, мальчишка где-то бегал. Лишенный главного вещественного доказательства, самозваный Шерлок Холмс пустился было в длинную диссертацию о мужском воспитании, недостаток коего в самом нежном возрасте пагубно повлиял на Сенькину нравственность.
Встревожившись, я поспешил ввернуть подобострастное замечание относительно преимуществ свежего, не замутненного догматами ложной учености взгляда на вещи там, где речь идет об уголовном расследовании. Ход моей мысли снискал одобрение, и Серафим, оставив в покое вопросы формирования юных душ, вернулся к истории с похитителями. К вящему соблазну Пистунова он начал в его присутствии с особой щедростью награждать Сеньку тумаками и подзатыльниками, честить «негодного свиненка» всякими словами, плакаться, до чего он надоел да как много жрет, и клясться, что-де, если бы Сенька завтра хоть совсем подох, родная мамаша и та бы слезинки не выронила…
— Что ты плетешь-то, ирод бесстыжий! — взвыла Настасья, выскакивая из-за занавески с ухватом наперевес. По тому, как резво Балясников отскочил в сторону, было нетрудно заключить, что в домашних баталиях он знал не одни победы.
— Молчать, сука! — заверещал самородок, поспешно вооружась изрядной дубиной, по-видимому какой-то деталью подрамника. Ссора приобретала чрезмерно оживленный характер. Я поспешил вмешаться:
— Господин Балясников! И вы, сударыня, позвольте…
Господин и сударыня застыли с открытыми ртами в позах, в каких были застигнуты моими магическими заклинаниями. Если когда-нибудь они и знавали человеческое обращение, это было так давно, что и память о такой возможности изгладилась из их сознания. «Бедные», — подумал я, и омерзение, подступавшее к горлу, немного отпустило. Да и пора было уходить. Все, что можно вытянуть из Серафима, я уже знал. Что-то здесь было не то, не похоже…