Браун сидел на деревянном ящике подле Алкока. В свои тридцать два уже выглядел стариком. Нога больная – ходил с тростью. Родился в Шотландии, но вырос под Манчестером. Родители были янки, и Браун говорил с легким американским акцентом, который пестовал как только мог. Себя считал гражданином Атлантики. Читал антивоенные комедии Аристофана и не отрицал, что прожил бы счастливую жизнь в вечном полете. Бобыль, но не любил одиночества. Кое-кто отмечал, что Браун похож на викария, но глаза его блистали синевой далеких далей, и с недавних пор он был помолвлен с молодой лондонской красоткой. Писал Кэтлин любовные письма, говорил, что не прочь зашвырнуть свою трость к звездам.
– Боже милостивый, – удивился Алкок. – Что, прямо так и сказал?
– Так и сказал.
– А она что?
– Ну ее, говорит, эту трость.
– Ага! По уши, значит.
На пресс-конференциях за штурвалом сидел Алкок. Браун штурманил молча, щупая галстучный зажим. Во внутреннем кармане всегда носил флягу с бренди. Иногда отворачивался, приоткрывал полу, отпивал.
Алкок тоже пил, но в полный голос, публично и от души. Облокотившись на стойку в гостиничном баре, до придури фальшиво голосил «Правь, Британия».
Местные – в основном рыбаки да несколько лесорубов – грохотали кружками по деревянным столам и распевали песни о возлюбленных, затерянных в море.
Спевки продолжались далеко за полночь, когда Ал кок и Браун уже отправлялись на боковую. Даже на четвертый этаж к ним долетали печальные ритмы, что разбивались волнами хохота, а затем, еще позже, пианино гремело регтаймом «Кленовый лист»[7]:
Мужик, ты вали отседа,
Я гипнотизирую нацию,
Я землю трясу до прострации
Регтаймом «Кленовый лист».
Алкок и Браун вставали с солнышком и ждали, когда прояснятся небеса. Созерцали погоду. Гуляли на лугу. Играли в рамми. Еще ждали. Нужен теплый день, яркая луна, благоприятный ветер. Прикинули, что на перелет понадобится меньше двадцати часов. О неудаче и не задумывались, но Браун втихомолку написал завещание, все имущество оставил Кэтлин, конверт хранил во внутреннем кармане.
Алкок завещанием не озаботился. Вспоминал ужасы войны, по сей день порой изумлялся, что вообще способен проснуться.
– Меня теперь ничем не пронять.
Он хлопнул «Вими» по фюзеляжу посмотрел, как вдалеке на западе сгущаются тучи.
– Разве что еще дождичка подбавить.
Погляди вниз – глаза вбирают череду труб, и оград, и шпилей, ветер серебристыми волнами зачесывает травяные челки, река захлестывает канавы, две белые лошади вольно скачут полем, длинные гудронные шарфы растворяются в грунтовках – лес, кусты, коровники, сыромятни, верфи, рыбацкие хижины, тресковые фабрики, благоденствие, мы плывем в море адреналина, и… Бщди! Тедди, вон там, внизу, шлюпка на речке, и на песке одеяло, и девчушка с ведерком и совочком, и женщина закатывает подол, а вон там, смотри, паренек в красном свитере гонит ослика по берегу, давай, развернись еще, порадуй мальчонку, пускай ему тенек будет…
Вечером 12 июня – еще один тренировочный вылет, на сей раз ночью, чтобы Браун примерился к сомнеровым линиям. Одиннадцать тысяч футов. Кабина открыта небесам. Жуткая стужа. Авиаторы ежатся за ветровым стеклом. Подмерзают даже кончики волос.
Алкок щупает машину – ее вес, наклон, центр тяжести, – а Браун расчисляет. Внизу их поджидают газетчики. На летном поле стоят свечи в бурых бумажных пакетах – размечают посадочную полосу. При посадке «Вими» сдувает свечи, и они подпаливают траву. Местные мальчишки бегут с ведрами тушить.
Авиаторы вылезают из аэроплана под редкие аплодисменты. Как ни удивительно, серьезнее всех – местная газетчица Эмили Эрлих. Не задает ни единого вопроса, лишь стоит рядом в этой своей вязаной шапке и перчатках, строчит в блокнот. Коренастая, не по моде крупная. За сорок, а то и за пятьдесят. По размокшему аэродрому ступает грузно. Опирается на деревянную палку. Щиколотки сильно пухнут. Такие женщины работают в кондитерских или торгуют в сельских лавках, но авиаторы знают, что у Эмили острое перо. Они уже встречались в гостинице «Кокрейн», где она который год живет с дочерью Лотти. Семнадцатилетняя девчонка орудует фотокамерой на редкость легко и стильно, игриво. В отличие от матери высока, худа, резва, любознательна. Чуть что, хохочет и нашептывает Эмили на ухо. Странная парочка. Мать молчит; дочь фотографирует и задает вопросы. Остальные газетчики негодуют – какая-то девчонка вторглась на их территорию, – но вопросы ее умны и тонки. «На какую ветровую нагрузку рассчитана ткань? Каково это – когда под тобой исчезает море? У вас есть зазноба в Лондоне, мистер Ал кок?» Под вечер мать и дочь вместе уходят прочь по полям: Эмили – в гостиничный номер, писать репортажи, Лотти – на корты, часами играть в теннис.
Имя Эмили – в шапке «Ивнинг Телеграм» по четвергам, почти всякий раз сопровождается фотоснимком, сделанным Лотти. Раз в неделю Эмили позволяют писать о чем вздумается: рыболовецкие катастрофы, местные раздоры, политические комментарии, лесозаготовки, суфражизм, ужасы войны. Она славится непредсказуемыми зигзагами рассуждений. Как-то раз посреди статьи о местном профсоюзе двести слов посвятила рецепту фунтового кекса. В другой раз, анализируя речь губернатора Ньюфаундленда, отвлеклась на тонкое искусство хранения льда.
Алкоку и Брауну советовали держать ухо востро: дескать, мать и дочь питают склонность к ностальгии и обладают пылким ирландским темпераментом. Но авиаторам они обе нравятся: Эмили и Лотти, два диковинных оттенка толпы, странные шапки матери, ее длинные платья, ее непонятные приступы немоты, и высокая фигура дочери, и как она несется по городку, а теннисная ракетка бьет ее по ноге.
Кроме того, Брауну попадались репортажи Эмили в «Ивнинг Телеграм» и, пожалуй, ничего лучше он и не читал: «Нынче небо над Сигнальным холмом заленилось. Удары молотка колоколами звенят над аэродромом. Что ни вечер, заходящее солнце все больше походит на луну».
Вылет назначен на пятницу, 13-е. Так авиатор облапошивает смерть: выбери роковой день, выйди сухим из воды.
Повешены компасы, рассчитаны углы, настроена рация, оси обернуты амортизаторами, покрыты шеллаком нервюры, аэролак высушен, очищена вода в радиаторе. Все заклепки, шплинты, стежки проверены и перепроверены. И рычаги насоса. И магнето. И аккумулятор, который согревает их летные комбинезоны. Начищены сапоги. Приготовлены термосы с горячим чаем и растворимым бульоном «Оксо». Упакованы аккуратно нарезанные бутерброды. Списки тщательно размечены галочками. Солодовое молоко «Хорликс». Шоколадные батончики «Фрайз». Каждому по четыре лакричных конфеты. Одна пинта бренди – на крайний случай. В подкладки шлемов они на счастье вставляют веточки белого вереска, сажают под ветровое стекло и привязывают к подкосу за кабиной двух плюшевых зверушек – двух черных котов.
А потом на сцену с реверансом выскакивают тучи, дождь преклоняет колена над землею, и непогода отбрасывает их назад на целых полтора дня.
На почтамте в Сент-Джонсе Лотти Эрлих прыгает по классикам теней на полу, приближается к окошку за тремя перекладинами решетки, и оттуда на нее, приподняв черный козырек, взирает почтмейстер. Лотти придвигает к нему запечатанный конверт.
За пятнадцать центов покупает марку с Джоном Каботом и просит почтмейстера шлепнуть долларовый штемпель для трансатлантической пересылки.
– Ой, – говорит почтмейстер, – у нас, мисс, таких марок уже и нету. Давным-давно распродали.
Ночью Браун долго сидит в гостиничном вестибюле, шлет послания Кэтлин. С телеграфом робок – понимает, что его слова ни для кого не тайна. Посему он формален. Зажат.