Владимир Николаевич объявил, что будет вести в десятом физику и математику. Для начала он предлагал повторить тригонометрию — науку о свойствах треугольников. Голос у Владимира Николаевича был мягкий, почти мальчишеский, но, когда он спросил, что такое функция, хотя бы синус, все как-то присмирели, разом очутившись в положении учащихся. И хотя первый вопрос был несложен, никто не хотел рисковать с ответом, выжидая в напряженной тишине смельчака, что снимет со всех тяжелую ответственность о т в е ч а т ь.
И Костя будто подчеркнул это неловкое молчание, ткнув Павла локтем:
— Чуешь? Окончательно разучились думать.
— Чего ты?
— Отвечать, говорю, разучились… за себя!
— Давайте я отвечу! — в ту же минуту на «Камчатке» поднялась Лена, покрасневшая от смущения Лена из механического, и почему-то с вызовом, сердито уставилась на Павла.
«Эх ты, а еще парень! О треугольниках забыл! Выручать вас, таких…» — можно было расшифровать ее сердитый взгляд.
Ответила она без запинки, и голос под конец выровнялся, окреп. Наверное, поэтому перед концом урока ее выбрали старостой класса.
Из школы ночью шли втроем. Лена вела парней под руки, заметно прижимаясь к Павлу. Но не озорничала, как тот раз в механическом, а только вздыхала тихонько. Все усталые, говорили о том, что перед экзаменами придется, наверное, совсем туго, кое-кто определенно не выдержит, бросит школу. Хотя поначалу всех, видимо, обуревает желание учиться.
— Костя, ты зачем в школу двинул? — вдруг спросил Павел. — Чего она тянет всех?
Примолкнувшая Лена озорно засмеялась, а Костя понял, о чем спрашивал Терновой.
— Зачем всех старцев потянуло за парту? А чинов нынче без образования не дают!
Лена сбилась с ноги.
— Рассуждает, что твой дед Щукарь! Какая ему должность за это выйдет! Чудак!
— Ну да! А вы, конечно, думали, что я насчет культурного пищеварения загну? — со звоном в голосе спросил Меченый. — Это вы зря! Никаких тезисов вы от меня не дождетесь! Кой-кто, правда, думает, чтобы голова побольше стала, хочет сам понять, в какую сторону Земля вертится, но таких, пожалуй, немного. Остальное все — проформа!..
— А ты сам-то как?
— Вот и я так же! Думаю, с девятилеткой грех не пойти… А было б у меня восемь, ни за что не пошел бы! На кой он мне, аттестат, когда рабочих рук чем дале, тем меньше!..
И добавил как бы про себя:
— Наука, братцы, знает много гитик…
— Каких гитик?
— А я и сам ни черта не знаю, это наука пускай разбирается!
Они проводили Лену до общежития на Кировской, она помахала им варежкой и как-то бочком пошла к освещенному подъезду, будто ей не хотелось расставаться с парнями.
— А девчонка живучая, — заметил Павел, когда отошли от подъезда. — И девятый в прошлом году кончила и на смене вкалывает не хуже любого парня. А детали у нас, между прочим, тракторные.
— А тут вообще правильные девки! — согласился Костя. — Детдомовки, из Ленинграда. Они все в жизни повидали, кроме семьи и материнских рук. От этого и женихов им хочется теперь, может, больше всего. Поглядеть: какая она, семья…
Меченый вздохнул и сплюнул.
— А семья… она, между прочим, тоже всякая бывает.
Надолго замолчали. Было темно, крапал реденький дождик.
Около запертого универмага Меченый неожиданно придержал Павла. Окна магазина светились приглушенным перламутром дежурной неоновой лампы.
— Вот… видишь?
— Магазин?
— Нет, рядом… Тут одна семья тоже про-жи-ва-ет… — Костю тянули яркие окна соседнего особнячка. Там, на сквозном кружеве штор, лениво двигались тени, шла своя, неведомая жизнь.
— Ну и что?
— Погоди…
За шторами проплыли две тени: одна — широкая, рыхлая, как грозовая туча, другая — пониже, постремительней, так — летнее облачко в ясном небе.
— «Ночевала тучка золотая на груди утеса!..» — яростно продекламировал Костя и вдруг, склонившись, поднял что-то темное и тяжелое.
Павел схватил его за локоть.
— Ты что?!
— Ничего… — Костя отбросил булыжник. На его бледном от уличных фонарей лице крестом лежала тень оконного переплета. — Ничего я… Просто хотел напомнить о себе! Тут, понимаешь, Настя-Нинель живет, моя бывшая жена.
Павел настороженно смотрел на него, держал за локоть.
— И ч-черт с ней, пускай живет. А Наташку жалко! Четвертый год ей, Наташке! — Голос у Кости сорвался.
Дождь усиливался. Они шли по гололеду, пересекая косые квадраты оконного света, и Костя бормотал, словно пьяный:
— Она меня не признает теперь, знать не знает, а я все равно прилип к ней, как гад! Ненавижу и сохну, понимаешь? Нет, куда тебе, ты же кругом счастливый человек, в тебя девки бригадным методом… Разве тебе выпадет крапленая масть!
Павел ошалело двигался рядом — его подавила откровенность этого странного человека. Косте, по-видимому, хотелось высказать наболевшее, освободить душу. Он сбивчиво, слишком уже подробно и скороговоркой говорил о бывшей своей жене, о дочурке, о прошлом.
— Торговала у нас в зоне, по вольному найму! Тогда ее звали еще просто Настей. Красивая, черт, была!.. А я же, грамотей, нарядчиком был, фасонил, дурак, напропалую комсоставскими штанами, и сапоги были не хуже, чем у начальника милиции! Портил бабье это налево и направо — и конвойных и вольных, преступный мир в руках держал, все ради них, дешевок! Нервы-то еще были согласно формуляру! А тут нарвался, влопался по уши! Давай, говорю, честную советскую семью ковать, я около тебя все права и законы наново переверну. Срок кончал…
Настя в ту пору впускала меня к концу торговли с заднего крыльца в магазин… ну, что называется, остатки снимать. Смотрит ясными глазищами и удивляется: как это я в моем положении кордовых ботинок не ношу и с котелком бегать за позор считаю… Я, говорит, не против, человек ты, мол, подходящий и характер у тебя мущинский. Но пятно, говорит, у тебя…
С лица, говорю, водку не пить, а она, стерва, как заплачет! Паспорт, говорит, у тебя с отметиной, а не лицо! Ты, мол, и мне всю анкету на нет сведешь. Давай уж лучше так, втихаря, любить друг друга!
Костя ругался скороговоркой, невнятно, но под конец всякий раз выкрикивал одну невинную, по прихоти превращенную в ругательство фразу:
— С-собор Парижской б-богоматери! — и шагал дальше, не отпуская Павла. — Тут эпоха сменилась, стали разбираться люди, что к чему. Невиноватых выпустили, а кое-где и виноватых — на проверку. Как в кине! Ну и Настя обрадовалась. Стали жить… честно! Понял? Я за одну только Наташку мог бы сто кровных подписок дать, что не вернусь к ворам и всякой сволочи! Наташка, она вроде награды мне явилась на свет. Я их, бывало, попеременки на руках носил: днем — Наташку, ночью — Настю. Возьму, гадюку, и хожу из угла в угол, и ничего, легко было — жиру-то в ней мало, как змея… За всю жизнь, может, три года счастливым и был.
Костя замолк, собираясь с мыслями.
— Потом эти постоянно растущие потребности начались! Приходит Настя с гостей как в воду опущенная. Живем, говорит, людей стыдно. Ты ж, говорит, не водовоз, а продавец: давай буфет и пианино покупать! С каких заработков? Я же, толкую, только вылупился — всего и есть, что на мне, да и ты тоже, мол, не в бурении работаешь, никаких тебе полевых и прочих надбавок… А с ворьем я связи навечно потерял! Ты, говорит, продавец… И пошло!
Смотрю на нее: каждый божий день приходит домой и гроши пересчитывает… Говорю: брось! Пойдешь, говорю, дура, мне на смену, куда Макар телят не гонял. Не слушает. Надо, говорит, жить прилично, как люди. С буфетом и пианиной, гадюка! — Меченый вздохнул. — А тут новый завмаг приехал улучшать современную торговлю — Святкин по фамилии.. Пьет только коньяк «три звездочки», а жрать привык черную икру, маслины и лимон с сахаром. Культура! Оклад, понятно, восемьсот рубликов. Тянет, значит, с меня неположенное и толкует: вы, Меженный, торговать, мол, не умеете! А я что, маленький? Думаю: сволочь ты! Да ежели всерьез дело стало, я бы и у тебя, умелого, в ноздрю залез, а в ухо вылез! Только старо это и надоело. Говорю Насте: давай менять работу, хорошего ждать не приходится. Она в слезы: буфет купили, а пианино еще нет.