— Верно! Верно, товарищ начальник! — к столу торопливо, горячась, продвигался бригадир Ткач.
— Верно, — зычно рявкнул, выбравшись к трибуне. — Вы только послушайте этого моряка! У него вся грудь… в ракушках, он вам расскажет! — насмешливо ткнул в сторону Эрзи. — Об чем вопрос, товарищи?
Тут бригадир надменно оглядел ряды.
— Вопрос, обратно, идет о плановом — заметьте, пла-но-вом! — ежегодном пересмотре, а вы орать! Кто, товарищи, позволил оспаривать план? А? О плане надо не орать, а думать! Как выполнить его, ясно?
Павел не записывал, у него даже рот открылся от изумления.
— Я, товарищи, не первый раз переживаю эту кампанию! — гремел бригадир. — Психически ежели… тяжелое мероприятие, товарищи. При всей сознательности рабочего организма, ежели откровенно сказать, покалывает, товарищи, в душонке. Пока наладится новая технология, то да се, недополучишь сотнягу-другую в месяц, чего там скрывать!
Ткач с презрением вылупил глаза:
— Но разве, братцы, наш человек только из-за паршивых денег упирается хоботом? Разве мы не понимаем, что для общего блага нужно? Все в наших руках!
Павел подобрал отвисшую губу. И отвернулся от победного взгляда Стокопытова. Ткач все еще продолжал речь:
— Между прочим, в других местах я видел более, сказать, сознательных людей, чем на Севере! Вот был я на стройке в городе Тахиа-Таше. Там народ не митинговал в подобных делах, а мы митингуем, и это в корне, товарищи, неправильно! — Он ушел на свое место и, садясь, договорил: — Вношу предложение: утвердить проект новых норм и принять их к употреблению согласно директивному сроку!
«Сволочь…» — неожиданно выплыло у Павла из-под пера. Он торопливо зачеркнул нечаянное слово, чтобы не марать протокол. И оглянулся на членов президиума. Но им не до него было: собрание еще только разгоралось.
Стокопытов почти грудью лежал на столе, всей душой тянулся в зал, к людям.
— Товарищи! По-моему, дело совершенно ясное. Давайте голосовать предложение! Говорите по существу, и так засиделись!
— По существу, именно!
Тонкий голос резанул слух. — вскочил Сашка Прокофьев, закричал путано:
— Пересмотр, правильно Ткач сказал, плановый! Но и организация труда плановой должна быть! Вы не подумайте, что я, как отсталый, против прогресса в промышленности! Нормы давайте пересмотрим, но если я их завтра не выполню по причине независящих безобразий, то… уволюсь! Стыдно, а кроме всего, мать у меня.
Он покраснел и сел.
Неожиданно ему зааплодировал Пыжов. Спохватившись, гулко ударил в ладоши Стокопытов, и наконец откликнулись в зале.
Павел сидел неподвижно, подавленный всей сложностью, непонятностью происходящего. А в шуме рукоплесканий к трибуне совсем незаметно пробрался старик Полозков, смущенно приглаживая на темени вставшие торчком седые косицы.
— Вот мальчик веселую пустяковину крикнул, и вы аплодируете ему, как артисту Жарову, — сурово посмотрел он в президиум и стал попрочнее к трибуне. — Он согласился вроде бы, а сам стал к сторонке: мол, не будет условий, которые заложены в нормах, уволюсь. Что это за такая позиция? Чему вас там, в комсомоле, учат? Наладки ждать у нас долго. Цех старый, да и временные трудности мешают: к примеру, никогда нет сверл малого диаметра. Так что же выходит: всем на увольнение подавать?
Пыжов хмуро перелистывал на столе справочники, Стокопытов вновь предусмотрительно поставил карандаш вверх острием.
— Пересмотр, по-моему, должен вслед за производством идти, а не наоборот. Пускай он хоть сто раз плановый, но ежели мы к нему не готовы, тогда как? — поинтересовался Полозков. — Почему об этом вроде как запрещено говорить? Кто и кому тут не доверяет?
Никто не прерывал старика, никто не спешил отвечать на его нешутейные вопросы.
— Было время, на займы подписывались, и заводы поднимали на голодном пайке, и в фонд голодающих отчисляли из него, этого пайка, и без слова. Потому что надо, каждый понимал. А сегодня совсем другое дело, и не только в заработке оно. Еще и в совести, в справедливости… Вот вы, товарищ Пыжов, зачем это собрание организовали? Чтобы свою совесть обезопасить решением собрания: сами, мол, проголосовали, сами и расхлебывайте! А я вот лично вас хочу спросить, вы-то как считаете? Ежели по совести, готовы наши гаражи к прогрессивным заводским нормам?
Ох, какая была тишина! Как все обернулись к Пыжову! Но его решительно ничем нельзя было поколебать.
— Что вы предлагаете конкретно? — срезал он Федора Матвеевича.
Старик только улыбнулся невесело, качнул трибунку.
— Что я предлагаю? Да хоть то, к примеру, чтобы вы со мной этак вот не разговаривали, не брали на мушку. Этак-то мы когда-то в Чека с буржуями разговаривали, но я-то ведь не буржуй, да и вы тоже… не из тех чекистов! Это первое. А если по существу, так ее, эту самую производительность, надо не на бумаге наращивать. У станков, у верстаков, на стендах… В самой технологии покопаться да с материальным снабжением то же самое. Вот тут вам и карты в руки! Вытаскивайте эти резервы, мы вам помогать от души будем, свои же люди. А уж потом сели бы рядком да и по нормам прошлись, п о т о м! А сейчас пересмотр ваш пока что на бумаге, и вы это должны понимать, товарищ Пыжов. А ежели не понимаете, вам же хуже.
Полозков вздохнул, хотел еще что-то добавить, но посчитал, наверное, лишним и ушел с трибуны.
После долго говорил Пыжов.
Голосовалось только одно предложение, бригадира Ткача: «Принять прогрессивные нормы согласно директивному сроку…»
12
Как легко, наверное, живется людям, которые считают, что истина от века принадлежит им — этакая домашняя, ручная, пушистая истина, вроде ангорской кошки. Ее можно погладить рукой, дать укусить палец, а при нужде сказать: «Брысь». Но ведь есть и другие. Есть такие люди, которые сами принадлежат ей, истине. Безотчетно взвалившие на плечи всю ее тяжесть, какова бы она ни была — то ли на пользу себе, то ли во вред.
Павел прекрасно во всем разобрался на этом собрании. Он понял, как удобна и безопасна позиция формалиста во всяком деле и как беспокойно и попросту опасно лезть в существо. Но, странное дело, у него даже не возникало мысли о более удобной, самоохранительной жизни. Было одно — упрямое желание оставаться самим собой, твердолобым бульдозером, не пасующим перед обхватными лиственницами и болотными чарусами.
Это было даже не желание, а подспудное, смутное чувство, которому он ни при каких обстоятельствах не смог бы изменить.
Дома Павел без особой нужды обругал сестру, обозвал ее барыней и белоручкой (ему показалось, что Катя мало помогает матери по хозяйству) и в ответ выслушал упрек по поводу своих нервов.
— С работы приходишь, выбрасывай из головы свои нормы, — посоветовала Катя. — И алгебру пополам с кашей не употребляй!
Да, он в самом деле ел и, скосив глаза, читал учебник. Катя отняла книгу. Павел взорвался, и в спор пришлось вмешаться матери — все получилось удивительно глупо.
Нервы, сказала Катя. Раньше он не подозревал, что у него есть нервы.
По дороге в школу встретились с Костей. Меченый появился из темного переулка и молча пошел рядом, попыхивая махорочной сигареткой. Со стороны легко было заметить некую уединенность Кости: во всем свете их двое — он и сигарета.
— На собрании до конца высидел? — поинтересовался Павел.
— До конца.
— Ну и как?
Меченый сплюнул, далеко отшвырнул окурок. Огонек прочертил в темноте искристый след.
— Как в докладе Турмана: «В результате достигнутых успехов мы имеем еще массу недостатков…» Я, брат, поэтому и выбрал инструменталку, что в ней повременка теперь.
— А что? И в инструментальной была сдельщина?
— Спрашиваешь! — присвистнул Костя. — В войну у нас даже парикмахерам давали нормы в натуре: бритье и оболванивание черепков в квадратных метрах. Чтобы процентовка на котловое довольствие была.
— Врешь ты все! — громко засмеялся Павел.