Кто из поколения Мая не цитировал Льва Львовского? Он был писатель, но еще и артист; словом, непревзойденно читал на эстраде свои сатирические рассказы, афоризмы, наблюдения. Книги у Львовского тоже выходили, но без авторских пауз и мимики текст терял обаяние, живость. Такой тип художников слова Май называл: говорун. Известность Львовского началась при советской власти, на концертах во всевозможных НИИ. Его полюбили научные работники, и он этим справедливо гордился. Говоруна тягали в КГБ за острые шутки; предлагали сотрудничество, но он доносы писать отказался и сумел хитро использовать опасную ситуацию себе во благо: напросился давать шефские концерты чекистам, а заодно обзавелся среди них нужными поклонниками. В глазах свободомыслящих людей это был акт героизма, что-то вроде плясок Любки Шевцовой перед фашистами.
Льва Львовского даже сравнивали с Зощенко: оба — сатирики, оба — знамениты. Не понятно, правда, к кому слава легче прилепилась. Зощенко — безусловно, гений, но, кроме того — дворянин, георгиевский кавалер, красавец, петербуржец. И время ему для славы досталось знаменательное — век адовых пожаров, но сквозь кровь и грязь еще просвечивало ясное Серебро. Наш Львовский — тоже, допустим, гений, но в придачу, что скрывать, набор унылых реалий — бедный еврей из Львовской области, два курса института физкультуры, гуманитарий-самоучка, живет в Москве, построил дачу. Славу Львовский словил во времена смурые — Серебра под кровью и грязью было уже не видать. Тронешь месиво непродуманным движением, а под ним — лица, лица… Среди них и Михаила Михайловича Зощенко лицо, запрокинутое… Страшно! И как-то неловко становилось от собственного волокитства за фортуной. Львовский, конечно, спрашивал себя: разве я, лично, виноват в трагической судьбе Зощенко; разве в ущерб ему, что я дачу построил; разве его волнует, сколько у меня денег? — Не виноват, не в ущерб, не волнует. Но с месивом-то ужасным, с кровью и грязью, как быть совестливому литератору? А не надо лишний раз разгребать! «Стремиться к небу должен гений…»
«Наш дорогой гость Лев Саввич Львовский!» — услышал Май. Говорун в белом смокинге поднялся по ступенькам из зала на ресторанную сцену. Лукавая улыбка, грустный взгляд, внимательный нос-клювик — он был похож на сову, малость ощипанную, но симпатичную. Май забеспокоился: что делает Говорун среди этих людей? Разве он так беден, чтобы участвовать в дурном безвкусном представлении? Разве так нужны ему новые связи, когда он не успел разобраться со старыми? Разве зрители — это чекисты, которым надо понравиться, а то упекут за излишнюю резвость ума в дурдом или сошлют куда-нибудь, к чертям собачьим? Между тем Говорун оглядел зал и заговорщицки-интимно сказал в микрофон: «Я вижу, мы здесь собрались все свои». Аплодисменты, хохот. Говорун продолжил, развивая успех: «Нет, не то чтобы я не любил бедных, но…» Бурные аплодисменты, крики «Браво!». Май не успел узнать, что собирался поведать «своим» Лев Львовский, кумир интеллектуальной элиты второй половины XX века. Экран погас.
— Не понял! — воскликнул Май и потребовал: — Включите трансляцию!
— Зачем? — пискнули в ответ.
Май, вне себя от такой тупости, зло сказал:
— Я не понял, разве люди в зале — свои для Львовского? Разве он тут не случайный гость?!
— Вы адресуете эти причитания экрану?
Рука спящего в дальнем кресле дернулась. Он встал. Это был Василий Мандрыгин. Май в растерянности сел на стул.
— Значит, я с вами говорил?
— А вы думали, с экраном? С неживой материей? У вас мозговые спазмы.
— Я требую ясности! — не слушая, продолжил Май. — Если Львовский приперся сюда, чтобы прочитать свой опус, то почему он его не читает без всяких пошлых заигрываний с залом? Без воркования в микрофон, без дешевых ужимок?!
— Он иногда и «Барыню» пляшет. На малых сабантуях для избранных, — доверительно сообщил Василий. — Потому что они — сила. Реальная! Захотят — раздавят классика, сказнят на ногте. А захотят — в дело возьмут, озолотят на триста лет вперед.
— Столько не живут!
— Ой ли! А может, он в суперморозильнике проспит триста лет? Выспится, оттает и вперед! Живчиком, живчиком! Наука-то на службе у лучших людей! Пока же он триста лет в спячке, деньги нужны для поддержания славы: ну, там учреждение премии имени Львовского, статус музея для его дачи…
— Михал Михалыч Зощенко — никогда!.. Даже в мыслях!.. Даже в бреду!.. Никогда!.. — с нелепой яростью выкрикнул Май.
— Прошу это имя всуе не упоминать, — отрезал Василий.
Он подошел к Маю. Тот встал. Они удивленно рассматривали друг друга: оба были в одинаковых костюмах запорожцев. «Как братья», — подумал Май. «Как из одного детдома», — подумал Мандрыгин. Но одинаковость костюмов объяснялась тем, что сегодняшний вечер в «Звезде» должен был иметь — по задумке устроителей — украинский колорит. Вблизи глухо взрыднули скрипки, и кто-то похабно заблеял: «Зы-драс-твуй, ма-я Му-у-рка, зы-драс-твуй, да-ра-га-я…»
— Надул меня Остапчук, — жестко улыбнулся Мандрыгин. — Я санкционировал ваше убийство, а вы живы. Шельма эфиоп!
Он приблизился к Маю, и тот от безвыходности вскарабкался на стул, заслонившись бандурой, как щитом.
— Чего ты таскаешься за мной повсюду? Даже сюда пролез! Идиот в красных сапогах, — ржаво процедил Мандрыгин.
Май дрогнул и ответил, запинаясь:
— Вот… бандура… я принес… думал, надо…
— Душка! Бандуру принес! — едко умилился Василий. — А вырядился зачем?
— Я не хотел… это француз заставил…
— Ах, француз! — усмехнулся Мандрыгин.
— Я сейчас уйду, — оскорбленно заявил Май. — Но вы, оказывается… злой человек?!
— Я злой. Это ужа-а-сно! — прорыдал Василий и добавил презрительно: — А вы — утопист хренов. Ну, что у вас еще в запасе, какая стерильная идейка щекочет ваше воображение? Чур, не повторяться, губернаторства не предлагать!
— Да, я знаю, вас больше привлекают живые деньги, — ядовито заметил Май. — Вы даже на воровство способны! У вас оправдание — надо супергроб купить, чтобы там надежно обосноваться, как… в саркофаге. Хренов язычник!
Намек на воровство ничуть не задел Мандрыгина, зато обвинение в язычестве взбесило его. Он вырвал бандуру у Мая, замахнулся, но тот успел спрыгнуть со стула, выбежать из комнаты. Василий бросился следом и около лифта настиг обидчика, схватил за кушак. Но расправа не случилась — лифт помешал. Приехала кабина, грузно встала; из нее вытиснулась давешняя бабища в парче, теперь пьяная. Увидев Мая, она по-людоедски обрадовалась и сгребла его, прижав к голому животу. Нос Мая угодил прямо в вулканический пупок. Пытка сопровождалась криками бабищи:
— Гаденыш ты, гаденыш! Лаэрт Гамлетович жив-здоров, в бильярдной жару дает, а ты сказал: уби-и-и-ли?!
— Я про… Полониевича сказал! — сдавленно просипел Май, тщетно вырываясь из чугунных объятий.
— Убит Полониевич, убит, — сдерживая смех, подтвердил артист. — Я лично выносил тело. Причем неоднократно.
Бабища, не слушая, неистово тряхнула Мая за плечи; руки его взметнулись и упали, как у тряпичной куклы.
— Мадам, хотите, я его на дуэль вызову? — весело предложил Василий.
— Таким харю в кровь бьют! — рявкнула бабища.
— Можно и харю, — с готовностью согласился артист.
Бабища ослабила хватку: опьянение умеряло силы. Май отлип от ужасного живота и, пригнувшись, опрометью шастнул в открытую кабину лифта. За Маем влетел Мандрыгин, успев скорчить бабище гадкую гримасу повешенного. Кабина самовольно рванула вверх. «Мне вниз надо!» — прохрипел Май. Кабина вдруг зависла между этажами. Но не эта странная строптивость механизма удивила Мая, а ощущение тревожной, болезненной пустоты внутри себя. Он сел на корточки, обхватил колени и признался, угрюмо глядя в пол:
— Что-то мне нехорошо… и понять не могу почему…
— Это с голодухи, — сказал Мандрыгин, сел рядом и небрежно спросил: — Как понять ваши недавние слова, что я способен на воровство?
Май, не отвечая, заговорил о своем, тайном: