— Простите мое любопытство, но в нем для вас ничего обидного нет. Скажите, откуда родом ваши африканские предки?
Вопрос не удивил Остапчука и тем более не обидел.
— Я абиссинец или иначе — эфиоп, — гордо представился он.
— Спасибо, — только и молвил Май, приложив руку к сердцу.
— Осенью думаю сходить на Черную речку, — милостиво поведал эфиоп. — Я ведь сам не местный, с Харькова. До сих пор на Черную речку сходить не собрался.
— Монгольское мумие продавать? Или гуцульские топорики? — осведомился Василий, вытаскивая свой узел из кабины.
— На Черной речке — продавать?! — вдруг возмутился Остапчук.
— Пардон! — сделал корявый книксен Мандрыгин. — Оплошал я, ракалия этакий! Не продавать, а ду-э-ли-ро-вать! Дуэль — это на современном языке разборка называется! И что нынче благородному эфиопу делать-то в имперской столице, в Санкт-Петербурге? Ни божественного таланта, ни жены-красавицы, ни цензора-царя. Одна Черная речка осталась. А вокруг дантесы так и снуют, так и снуют!..
При звуке Дантесова имени Остапчук преобразился — благородная статность проявилась в осанке.
— Уж я бы не промахнулся! — клекотнул он и воинственно перекрестился, оттопырив когтистый мизинец.
— Берегите себя! — неожиданно взмолился очарованный Май.
— О-о-о! Началось! — взвыл Мандрыгин. — Опаментайтесь, пан! Это не Пушкин, а Остапчук! Он — шельма! Ну кто его на дуэль вызовет? Ему разве что морду набьют! Если, конечно, поймают… ну от чего, скажите, он должен себя беречь?!
— От позора, — твердо сказал Май. — И согласитесь, довольно странно называть такое лицо мордой.
— Тьфу! — все, что мог ответить Мандрыгин на бредни оппонента.
— Я бы этого Дантеса голыми руками порешил, — молодецки ввязался в разговор Остапчук. — Ты зачем, Васька, своего дружбана обижаешь? У тебя рубля не выпросишь, а он мне баксы дал. А на прошлой неделе ты круг моей колбасы сожрал, пока ехали! Это, считай, как спер.
— Ты же сам ее спер на Кузнечном рынке, еще хвастался!
— Я-то у чужих спер, а ты у своего. Кацап голоштанный!
— Поглядите-ка, у него принципы!
Мандрыгин размахнулся и начал яростно бить эфиопа узлом — куда попало. Тому было не больно и не обидно; он прикрывался руками, неудержимо хохоча. Буйные всплески фейерверка придавали сцене какую-то забытую изысканность в духе художников «Мира Искусств»: Сомов, эскиз к картине «Ссора паяцев»; акварель, тушь.
Бах-бух-бу-ух! Оркестр вдали, за часовней ухнул во все трубы и рванул такую безумную мазурку, что и покойник бы не удержался — выскочил бы из гроба и отчебучил круг-другой, дергая ногами, дрыгая руками. Мандрыгин бросил бить эфиопа, стремительно перемахнул через высокий кустарник у часовни и пропал, прокричав на прощание:
— Остапчу-у-к, вези Мая в город срочно-о! Будет остров предлагать — убе-ей! Разрешаю-ю!..
Остапчук ничего не понял; он весело отряхивался после побоев. «Ты теперь мой, — подумал Май с острой нежностью коллекционера. — Я тебя запомнил. Пригодишься, эфиоп!» Остапчук зыркнул на него, словно услышал мысли, и Май смущенно промямлил:
— А… часовня… действующая?
— Во! — гаркнул с восторгом Остапчук, оттопырив замечательный мизинец в сторону часовни.
Это не был ответ на вопрос Мая, просто на сцене появились новые персонажи. Из темноты вышла неверным шагом белая пони. На ее усадистой спине красовалась абсолютно голая бесформенная матрона с развороченной прической, из которой торчало сено и высокий испанский гребень. Сомнамбулическая улыбка прилипла к лицу матроны. За эксцентричной всадницей выступал — с тяжелым усилием — гусар в замурзанном ментике, волоча по земле бутафорскую саблю. Все трое, включая пони, были пьяны.
— Юрасик! — заклекотал эфиоп, содрогаясь и приседая от смеха.
Живописная группа остановилась. Пони и всадница, казалось, дремали, но гусар через силу пробудился, и взгляд его, с изумлением охвативший пространство, стал осмысленным.
— Ты, что ли, это, Остапчук? — хрипло выдавил гусар, зачем-то крестя саблей воздух перед собой.
— Ну! — кивнул эфиоп, гримасничая от наслаждения, и произнес таинственный пароль: — Чиппендейл!
В отличие от Мая пьяный Юрасик все понял и подчеркнуто твердо потопал вперед, размахивая саблей, как кадилом. Пони нервно потрусил за гусаром. Улыбающаяся матрона тряслась всеми своими пугающими выпуклостями в такт лошадке. На Мая повеяло смрадным духом алкоголя, и он поспешил отступить к дальним кустам возле часовни. Гусар добрался до машины, перевел дух и вступил в странный торг с эфиопом: издаваемые Юрасиком звуки не хотели складываться в слова, приходилось объясняться пластически, как в балете. Остапчук нахваливал столик, привязанный к багажнику «Волги»: «Чиппендейл! Ореховый! Обменял у депутата Тряпкина на золотой портсигар купца Елисеева! Все для тебя старался! Ты ножки пощупай! Чувствуешь, какой класс?» Юрасик щупал толстые резные ножки столика. Остапчук же, не теряя времени, беззастенчиво щупал, тряс и звонко охлопывал жирные, белые, как рыбье брюхо, ляжки матроны. «Уж не бартер ли намечается? — заинтересовался Май. — Столик — на женщину?» Неожиданно Юрасик заговорил, правда еле-еле, с мучительным усилием:
— Это, как тебя… Ядвига Давидовна… Что скажешь про это?
Он кивнул на столик. Матрона не откликнулась — пребывала в дреме.
— Ну! — прикрикнул Остапчук, игриво шлепнув Ядвигу по неохватному заду.
Она качнулась. Клок сена слетел с ее головы. Гусар обреченно вздохнул, полез за пазуху, вынул что-то круглое, блестящее, на цепочке.
— Вас ис дас? — зловеще проклекотал эфиоп.
— Ча-сы. Па-вел Бу-ре, — трусливо провякал Юрасик, уронил их на землю и принялся вновь крестить саблей воздух.
— Это советский секундомер, сволочь! — гаркнул Остапчук.
Он глузданул гусара по шее. Тот шмякнулся навзничь. Эфиоп подобрал саблю, сломал ее о колено, бросил рядом с телом. Пони жалобно заржал. Ядвига Давидовна бессмысленно улыбалась.
— Убит? — спросил Май.
— Как же! — ухмыльнулся Остапчук, зашвырнув секундомер далеко в кусты.
Май проследил траекторию полета и заметил на траве бандуру, забытую артистом. «Ну и пусть, — ожесточенно подумал он. — Пошли все к черту! Сейчас поеду домой, там в душ, потом чего-нибудь поем и спать».
— Опять этот дурак бандуру забыл, — проворчал эфиоп. — Давай ее сюда, товарищ, а то как бы Юрасик не спер.
Май вскинул бандуру на плечо, помедлил и… полез напролом через колкие кусты — на влекущий вопль трубы. Зачем надо было делать это, Май не задумывался, предпочитая следовать побуждению души.
За живой изгородью мерцал седыми лунными бликами парк с ровными дорожками, цветочными клумбами и деревьями, подстриженными на манер версальских — в форме шаров и конусов. Дорожки сходились, как радиусы, в геометрическом центре парка. Там из дымной меркоти поднимался хрустальный купол здания. Над ним кропил небо алыми огнями фейерверк, а купол в ответ сиял кровоточиво, как камень лал. «Красиво», — с тоской подумал Май и споткнулся: что-то тяжелое упало на плечо.
Он охнул, выронил бандуру. В багровых сполохах фейерверка стоял гигант. «Охрана», — понял Май, увидев черный костюм и рацию. Лицо гиганта было невыразительно, как лист фанеры, но взгляд красноречив. «Ты кто, убогий?» — прочитал в нем Май и, еле удерживая на плече страшную длань, почти по-балетному тронул ногой бандуру:
— Вот… инструмент…
— Ты — артист, — выговорил понятливый охранник, убирая длань. — Паспорт есть?
Май вытащил из пакета паспорт. Гигант долго изучал его, светя фонариком в форме пистолета, и, вздохнув, вернул:
— Идти дозволяю.
Май поднял бандуру и двинулся вперед, слыша, как охранник предупреждает по рации коллег, затаившихся повсюду:
— На маршруте артист! С балалайкой! Караколпак Семен Исаакович!
«Ну, ты попа-ал! — ожил вдруг Май-второй. — Это тебе не египетская ресторация Казимира. Это — центр всевозможных чувственных удовольствий для князей мира сего! О, бедный Шмухляров — он даже не мечтает близко подойти к этому парку, не говоря уж о самой „Звезде“!» Май не успел ответить: визги труб внезапно оборвались, и сразу зарыдали-заплакали-заныли скрипки. Рванули греческий танец «Сиртаки», да так, что у Мая не осталось сомнений: «Звезда» — в самом деле, первокласснейший центр чувственных удовольствий во всем их многообразии, национальном и мировом!