— Атлантида не Москва, Куриц не птиц [1], — так вздохнул о нем Мишель Шлиман, равнодушно полистав в преклонном возрасте эти розовые тетрадки с портретом моложавой Голды Меир.
А в тот день Мишель вернулся домой со своим первым честно заработанным долларо-шекелем в кулачке и с полными карманами геологических образцов песка и почвы — явился прямо к праздничному столу с пасхальной индейкой, мацой и расписанными под Хохлому куриными яйцами. [2]
— Ой, что делать! Он меня убьет и в гроб закопает! — запричитала Эсфирь Борисовна.
— О! Явилшя не жапылилшя! — прошепелявил беззубый прадед.
— Почему штаны красные? — спросил дед (штаны были испачканы не красной, а зеленой монеткой; но дед почему-то так ненавидел красный цвет, что ему везде мерещилось красное).
— Куда за стол с ггязными гуками?! — отец сделал замечание с легким французским прононсом, который он подцепил на службе в Иностранном легионе на линии раздела по Уральским горам между Европой и Азией, когда там шла очередная племенная резня между аборигенами.
«Ужель та самая „судьба-индейка“?» — думал голодный ребенок, протягивая жадные ручонки к жареной птице и привычно не обращая внимания на странности предков.
Это была она, его судьба, — надутая птица с красными соплями и с плохим характером.
Мишель немедленно получил по грязным рукам и выронил на цементный пол свой первый долларо-шекель, вызвав тихое изумление отца, деда и прадеда. Тут же был учинен допрос с пристрастием.
— Где взял, где взял… — отвечал обиженный мальчуган, но пришлось выложить все: «жизнь — копейка, судьба — индейка, куриц — не птиц» и так далее.
Отец, дед и прадед Шлиманы, наскоро хлопнув для храбрости по рюмке зубровки, наспех перекусив старым, несъедобным, но кошерным индюком, и по-быстрому перекрестившись на позолоченные кресты новой синагоги, как были босиком направились к мсье Курицу с требованием вернуть ихнему мальчику ресефесеровскую копейку, иначе они в его курицевой ювелирне окна побьют, — но ювелир не стал слушать речи этих выживших из ума мафусаилов, вытер жирные от пасхального поросенка губы и заливисто засвистел в полицейский свисток, вызывая с авеню Бар-Кобзона дежурного фараона из полиции нравов Егора Лукича Коломийца — того еще Держиморду!
Трем почтенным старцам под предводительством деда-дальтоника пришлось удирать от фараоновой дубинки через авеню на свое кладбище прямо на красный свет светофора — аж пятки сверкали!
Хорошо, что свет оказался зеленым. Когда фараон Коломиец ушел, Мишины предки прихватили пращурову погребальную лопату и сито для опиумного мака, вернулись к месту находки и в свою очередь перерыли и просеяли песочницу на большую геологическую глубину до самого палеолита — но, кроме очередного окаменевшего неандертальского черепа с громадными надглазными валиками, двух окурков (один со следами красной помады) и одного использованного презерватива, ничего не нашли — нашли они также все тот же огрызок яблока и, даже не выяснив, «антоновка» это или «белый налив», отбросили огрызок в сторону.
(Если в этой песочнице и росла когда-то яблонька, то под ней, судя по находкам, в самом деле происходило нечто вроде первородного греха, но райский сад за просто так не отдавал своих тайн).
Пропустим детство.
В школе Мишель учился спустя рукава, и кроме как соседкой по парте, девочкой из приличной еврейской семьи, Машей Сидоровой, ничем не интересовался. Впрочем, на одном из уроков истории Древнего Мира его конечно же поразила биография великого Генриха Шлимана, раскопавшего Трою — не то, собственно, поразило Мишеля, что Шлиман раскопал именно Трою, а то, что Трою раскопал именно Шлиман, — пусть и не родственник, пусть случайный однофамилец, но что поразительно: значит, и среди Шлиманов могут встречаться не-лоботрясы?!..
Понятно, историю Троянской войны Мишель тут же выбросил из головы (застряли в памяти лишь простоватые ахейцы-троянцы, которые ни с того ни с сего, как незадачливые второразрядные шахматисты, хапанули в затяжном эндшпиле деревянного коня) и беззаботно занялся партейной соседкой Машкой — принялся пихать, пинать, лезть в трусы и дергать ее за многочисленные косички с бантиками.
И все-таки биография Генриха Шлимана явилась для Мишеля откровением. Возможно, уже тогда, в юные годы, как свидетельствует его добровольный биограф-ювелир, у Мишеля впервые возникла неясная мысль: «Вот бы откопать Москву!» Все, конечно, возможно, — но позволим себе не поверить мсье Курицу, потому что у каждого человека в душе захоронена своя Москва, и каждый находит (если находит) свою Москву в зрелом возрасте и по разному.
Миша Шлиман с Машей Сидоровой, как последние ученики, обитали на последней, камчадальской парте и были последними учениками не только в классе, но и, наверно, во всех хедерах от Мадрида на Западе до Ташкента на Востоке, что и делало им честь: быть последними лоботрясами от Стокгольма на Севере до Аддис-Абебы на Юге — тоже все-таки достижение. Зато с той самой старомодной честью, которую «береги с молоду», у Мишеля с Машей обстояло неважно: по версии семьи Сидоровых, Мишель насильно испортил Машу; по версии Шлиманов — все было наоборот: Маша коварно соблазнила Мишеля. Где и когда произошел у них первородный грех уже не узнает ни один Держиморда из полиции нравов. Мало ли… Прогуливая уроки, Мишель с Машей спускались в отцовский метростроевский штрек, простиравшийся аж до Кабула (находили там проржавевшие гильзы, каски и автоматы Калашникова; однажды даже откопали сцепившиеся намертво скелеты танка и вертолета — что не поделили между собой эти бронтозавры в глубокой древности?); загорали в прадедовской апельсиновой роще на Голанских высотах; смотрели крутую порнуху в эксклюзивных репортажах из шейховских гаремов по дедовскому кабельному телевидению…
Дело молодое…
Где-то и сами попробовали — в штреке ли метрополитена, в райской ли роще под апельсинами…
Однажды Мишель вернулся будто бы из школы весь какой-то притихший, задумчивый, с подозрительными белесыми пятнами на брюках, и Эсфирь Борисовна проницательно посоветовала сыну то, что советуют подросшим сыновьям любящие матери во всех частях света:
— Ой, что делать… Когда кушаешь мороженное, снимай штаны, сынок.
А дед-дальтоник добавил:
— И никогда не ходи на красный свет, а только на зеленый, внучек.
В общем, в свои четырнадцать лет Мишель был уже далеко не мальчиком, а Маша — совсем не девочкой, но мужчиной и женщиной в биологическом смысле они еще тоже не были, не созрели еще; за что их и турнули из школы без аттестата зрелости, несмотря на торжественное обещание Мишеля жениться на Маше.
Наверно, проницательный читатель уже решил, что Мишель обманул Машу?
Проницательный читатель еще не знает Мишеля.
Шлиман-второй сдержал обещание и женился на Маше гражданским браком без регистрации в мэрии или в божьем храме (в синтетическую религию Яхве-Иисуса-Аллаха они не верили и в православную мусульманскую синагогу не ходили) — дело в том, что Шлиман-второй не то чтобы всегда плыл по течению и делал то, что полегче — когда надо он разгружал вагоны и пер на красный свет — но все, что он делал, Мишель делал как-то спонтанно, «с понтом», не задумываясь, легко обходя всякие неразрешимые проблемы, и безнадежно запутываясь в мелочах, понятных любому ребенку. В общем, жениться на Маше ему было легче, чем не жениться — исчезали, например, проблемы с едой мороженного.
С тех пор Мишель и Маша всегда вместе. Завидная получилась пара. Да и как иначе — в молодости Марина Васильевна была настоящей еврейской красавицей — приземистая, с крепкими икрастыми ногами, широким тазом, узкой талией, с плоскими, как лепешки, грудями, с зелеными узкими глазками на плоском и круглом, как полная Луна, курносом лице с оранжевыми веснушками (ее еврейские прародители, предположительно, пешком пришли в Израиль с Чукотки через Уральские горы и Дарданелльский пролив) и с превеликим множеством тоненьких косичек-канатиков в парадной прическе (эта прическа напоминала бы гадюшник, если бы не вплетенные в каждую косичку разноцветные бантики — на такую весеннюю тундру на голове тратилось до черта времени и до хрена денег, но парадные прически и дипломатические приемы были у них потом, потом, а пока время швырянья денег для Маши еще не пришло — есть время швырять и время зарабатывать деньги, как сказал мудрый Экклисиаст. Мишель же в юности был под стать жене: худющий, волоокий, рыжий, лохматый, с впалой грудью и с ятаганным носом на пол-лица — но все же главным в облике Мишеля был и не шнобель, а ни с чем не сообразный белоснежный пучок седины, обрамлявший пониже живота его выдающееся мужское достоинство — женщины, сподобившиеся этот пучок лицезреть, сходили, что называется, с ума.