— Вас больше, чем нас, и вы, конечно, сильнее. Так что валяйте лупите нас сколько влезет. За нас ведь никто не вступится. Только знайте: мы не воры! Видите вот этого слепого? Он играет лучше любого скрипача. А эта девчонка водит его... Ну, а я... я просто продаю корзины, которые сделал сам...
Кулаки у ребят нехотя разжались. Видно было, что они страшно жалеют об упущенной возможности — хорошенько отдубасить нас. Однако что-то удерживало их от этого.
— Разве мы воры? Разве мы плохо поступаем? — передохнув, спросил я.
Ребята промолчали, но чувствовалось, что их угасшее было озлобление разгоралось с новой силой.
— Нечего язык чесать! Очень нужна нам твоя болтовня! — процедил сквозь зубы конопатый.
— А почему вы не работаете, как все люди, а шляетесь, словно пугала, по деревням и вечно канючите милостыньку? — поспешил на выручку своему вожаку один из пацанов.
— Мы ждем, когда созреет рис, — хладнокровно отозвался я. — Будем его убирать.
— А ты-то вообще дурак! — презрительно и брезгливо сощурился конопатый. — Это уж точно, ты круглый дурак... Не цыган, а таскаешься по деревням вместе с этой рванью...
— А почему бы мне и не таскаться с ними? Они такие же люди, как и все.
— Что?! Цыгане — люди?! Ха-ха-ха!.. Цыгане и есть цыгане, и никакие они не люди — вот и все! — загоготали наши «друзья-товарищи».
— Ну и дурак же ты! У-у-у!.. Набитый дурак!
55
Я так и не взял в толк: почему они вопят, почему с мстительной радостью обливают нас грязью?
Когда их выкрики немного поутихли, Рапуш неторопливо встал и буркнул словно про себя:
— Ну пойдем!
— И далеко это вы направляетесь? — принялись подначивать нас ребята. — Небось пойдете куда глаза глядят?..
На этот раз я растерялся, не зная, как и что им ответить. Молча, с опаской, шаг за шагом мы медленно стали отступать. Вот-вот, казалось, полетят в нас камни, но этого, как ни странно, не случилось. Уж не знаю почему: может, пожалели они Рапуша, а может, не к чему было придраться... Хотя я и не оборачивался, я все равно чувствовал их немые насмешливые взгляды, как бы изгонявшие нас из деревни. В эти минуты мне страшно хотелось поскорее миновать все деревенские грязные улочки, скрыться от этих презрительных взглядов, от этих злорадствующих голосов и вновь оказаться на вольном просторе, где никто не властен надо мной, где я сам себе хозяин.
— А ты, Насиха, еще говорила, будто эти нахалы спрашивали обо мне и даже хвалили игру Рапуша! — отойдя подальше, заметил я.
— Чудные какие-то эти ребята! — без тени обиды, беззаботно рассмеялась Насиха. — То тихие и безобидные, а то вдруг разойдутся и жалят, как осы.
— Верно, ребята чудные... — задумчиво подтвердил Рапуш.
Я же, признаться, не видел в них ничего чудного. А теперь, после этой нелепой стычки, у меня пропало всякое желание снова встретиться и подружиться с ними.
Больше того, я испытывал сейчас к ним глухую ненависть: уж больно обидно было, что они задирают перед нами нос. Впрочем, дело было, пожалуй, не в том, что они задирают нос или выхваляются перед нами, а в том, что смотрят они на нас, родившихся где-то на пыльных доро¬
56
гах, как ка низшие существа, которых даже нельзя назвать людьми.
Я все ломал себе голову: почему они не желают понять, что я пришел в их деревню не воровать и не побираться? Почему?..
Нет, нет и еще раз нет! Не поэтому я пришел к ним!
«Нет!» — без конца возмущенно твердил я себе.
Я, конечно, молчал, но в груди у меня бушевал разъяренный ураган, с которым я не в силах был справиться.
Но что я мог сделать? Ничего. Разве лишь заплакать?..
И я заплакал...
XI
Когда папаша Мулон разбудил меня, я еле разлепил глаза, все еще затянутые паутиной сна. Чтобы избавиться от этой паутины и ото сна, пришлось потереть их кулаками.
Я вскарабкался на Белку, и она легкой рысцой понесла меня вперевалку к рисовому полю.
Позади тоненько ржал Меченый, давая знать, что и он не отстает от матери.
— Ты же сам просил, чтоб я разбудил тебя спозаранку, — заговорил папаша Мулон, словно извиняясь за то, что прервал мой сладкий утренний сон.
— Ну да...
— А сейчас небось жалеешь... Спать хочется?
— Сначала хотелось, — признался я, — а теперь все прошло.
Мы ехали долго и всю дорогу молчали. Лицо приятно холодил утренний ветерок. Горластые деревенские петухи кричали в раннем рассвете. Рисовые поля затянуты были нежной серебристо-голубой дымкой. Над самой рекой висела плотная синяя завеса, отливающая белизной.
Мы остановились на том самом месте, где от большака бежала узкая тропинка, терявшаяся в гуще золотистых, созревших колосьев.
57
— Скоро припожалует сюда хозяин и укажет нам, где косить, — заметил Мулон, но ждать его пришлось долго.
Наконец к нам подошел какой-то молодой, приветливый и, должно быть, добродушный крестьянин. Оказалось, это и есть хозяин. Когда мы добрались до его участка, он, как бы смущаясь, попросил:
— Только берите пониже, уж прошу вас.
— Не впервой, — ответил папаша Мулон. — Не беспокойся.
Хозяин с сомнением оглядел мою тщедушную фигурку.
Мулон понял: он сомневался во мне.
— Дети вообще управляются с рисом не хуже, чем взрослые, — усмехнулся старик. — А Таруно — малый послушный и внимательный.
— Что ж, пусть будет так, папаша Мулон, — согласно закивал головой крестьянин и тут же куда-то ушел.
Белку я привязал на зеленом лугу, неподалеку от речки.
Надо сказать, что папаша Мулон был человеком уравновешенным и притом неразговорчивым. Одним словом, молчальником. А ежели он заговаривал, значит, была на то особая причина. И теперь, показав мне, как надо держать серп, как захватывать стебли колосьев, как класть валки, он тут же умолк и принялся за дело. Я слышал только равномерный хруст стебельков под его серпом. И серп этот двигался быстро, ловко, вгрызаясь в золотую стену колосьев.
Хруп, хруп, хруп...
Казалось, будто весь смысл жатвы, вся чарующая прелесть летнего дня сосредоточились именно в этом жалобном хрусте, в этом предсмертном вопле спелых колосьев. Сталкиваясь под серпом, монотонно звенели их тяжелые зерна, грустно шуршали уже пожелтевшие, высохшие стебли, словно зная, что через минуту навсегда замолкнут, успокоятся в этом немом желтом валке.
Я старался жать как можно скорее: не хотелось отставать от папаши Мулона, но — увы! — у меня ничего не
58
получалось. Хоть я и не впервые держал в руке серп, он, негодяй этакий, почему-то иногда упрямился и ни за что не желал мне подчиняться. Я изо всех сил сжимал его правой рукой. В ответ он огрызался, то и дело норовил укусить меня, а то и начисто отхватить какой-нибудь палец-разиню.
— Легче, легче, не торопись. Будь повнимательней... Смотри не порежься, — советовал мне старик.
— Ничего... не бойся... — устало отзывался я.
Когда я наконец с трудом разогнул спину, солнце стояло уже над самой горой. Передо мной переливалось море золота, а над этим морем в голубом высоком небе звенела веселая песня жаворонка, будто славя великое единение природы и человека, человека-жнеца...
Нет, сейчас некогда любоваться солнцем, золотым морем, некогда даже послушать песню жаворонка. Надо жать и жать, сокрушая эту густую желтую стену. Но с каждым движением серпа тяжелая, неодолимая усталость проникала в мое тело, свивая там, словно некая черная птица, свое колючее гнездо. Время от времени я думал о реке, о лугах, об их тихих и призывных просторах; я думал и о том, что пора бы хоть немного передохнуть, дать минутку покоя нашим натруженным рукам. Вот пальцы правой руки чуть ли не окаменели в судороге: они вроде бы сжались, иссохли да еще почему-то безбожно болят. Вся рука налилась тупой болью. Но об этом я никому не говорил. Молчал. И даже укорял себя, что поддался минутной слабости.