Возглавил ополчение тридцатитрехлетний князь Дмитрий Михайлович Пожарский, народный избранник. В 1612 году народное ополчение — бояре, дворяне, посадские люди — прогнали польского воеводу Жолкевского из Москвы, освободили Кремль — святая святых русского народа, сердце Руси.
В Кремле князь Пожарский нашел — страшно молвить — шестьдесят бочек с солониной из человечины — до людоедства довела ляхов жестокая осада. Солили они своих же братьев, умерших от ран или голода.
Война между русскими и ляхами продолжалась. Король Аглицкий Иаков выступал в роли миротворца.
Московские бояре слезно писали в окружной грамоте: «Со всех сторон Московское государство неприятели рвут; у всех окрестных Государей мы в позор и укоризну стали».
Удача в военной карьере мало отличается от удачи в картах. Огромную роль в том, другом и третьем играет случайность. По условиям Деулинского мира ляхи согласились вернуть из своего плена самого главного русского пленника — патриарха Филарета. Казалось бы: какое дело до этого поручику Лермонту? И вот целая цепь случайностей выводит его на глаза этого всесильного в будущем человека — всамделишного правителя Руси. По совету бояр Царь послал не кого-нибудь в числе послов, а боярина и воеводу Василия Петровича Морозова, не убоявшегося самого великого Густава Адольфа, короля свейского, встречать папеньку родного. А Морозов пожелал иметь в своей свите не токмо доморощенных стрельцов, но и рейтаров иноземных, отличившихся в псковской осаде. Полковник рейтаров фон дер Ропп назвал среди прочих поручика Лермонта, но спросил, оправился ли тот от ран. Лермонту надоело сидеть дома, мясо сросло, рана зажила как на собаке, благо лекарь вырезал пульку из груди, отчего же не поехать!
По Деулинскому договору поляки обязались привезти русских пленников для размена к Вязьме 1 марта 1618 года. Московское посольство возглавил, как и следовало) ожидать, сам регент — Федор Иванович Шереметев. В Вязьму великие московские послы прибыли в срок, но послы Речи Посполитой заставили себя долго ждать. Наконец польские комиссары — так их называли — приехали в Дорогобуж, и русские неприятно поразились, узнав, что во главе комиссаров король Жигимонт поставил пана Александра Гонсевского — того самого, что сжег Москву! Того самого, с коим Шереметев и другие тузы семибоярщины сидели в осажденном Кремле, питаясь человечиной!
После долгих и нудных переговоров договорились о съезде на берегу порубежной речки Поляновки в семнадцати поприщах от Вязьмы. 30 мая съехались, и начались обычные препирательства. Гонсевский старался подавить Шереметева и других бояр, привести их в то положение «чего изволите», в коем они находились во время совместного кремлевского сидения, дабы вырвать уступки сверх Деулинского договора. Он явно рассчитывал извлечь предельную выгоду из того, что митрополит Филарет сделался отцом русского Царя, что не учитывалось при торге в Деулине. Но, пойди бояре на новые уступки, они закрыли бы себе обратную дорогу на Москву. Разъехались несолоно хлебавши, зело недовольные друг другом. Назавтра Гонсевский прислал дерзкий лист с теми же домогательствами, угрожая срывом размена пленных, увозом в польский плен Филарета и всех прочих пленных, просидевших у ляхов целых девять лет, и возобновлением войны.
Гонсевский пытался было нажать на Филарета, чтобы тот, стремясь освободиться из долгого полона, велел своим пойти на все, только бы выйти на волю, но, как ни велико было искушение сделать это, Филарет уперся, желая сохранить незапятнанным мученический венец стойкого праведника, сиянием коего заслонит не очень боголепные поступки и действия милостью самозванца митрополита Ростовского.
Шереметев по своему обыкновению хитрил, вел двойную игру, втайне надеясь сорвать размен пленных и законопатить Филарета в плену. Посему и он с неожиданной твердостью объявил посланцам Гонсевского:
— Новых статей, сановное паньство, мимо наказа Государя и совета бояр, мы принять не можем. Угроз же мы никаких не боимся, ратных людей у нас самих довольно и поближе вашего!
Гонсевскому пришлось спрятать свой гонор в карман. Первого июня снова съехались на тех же зеленых берегах Поляновки, у деревянного мостика, перекинутого из Московского государства в Речь Посполитую. Это была довольно живописная картина: пойменные луга во всей красе перволетья, в заводи белые кувшинки с золотыми язычками, будто зажженные плошки из белого воска, розовые ковры сон-травы. В марте тут во время первого съезда лежали еще белы снега, отгремел ледоход, отбушевали майские грозы с ливнями. Червень — красный месяц по-славянски. В рощах на берегах Поляновки еще до Петрова дня будут петь соловьи.
Но Лермонт смотрел не на цветы, а на красочно одетых русских и польско-литовских послов со своими пышными и многочисленными свитами, стоявшими лицом к лицу на берегах. Через мост с грохотом проехала большая колымага. Русские по примеру послов скинули шапки. Из колымаги выступил, тревожно озираясь и близоруко щурясь, высокий худой старец в поношенном платье польского шляхтича. Шереметев даже не сразу признал митрополита, а признав, бухнулся на колени, ударил лбом о землю. Потом он сбивчиво, волнуясь, пересказал заученное велеречивое слово привета, в коем было больше церковнославянских слов, чем русских, а сказав слово, правил челобитье от великой Царицы старицы инокини Марфы Ивановны. Филарет дрожал, будто в сильном ознобе, по щекам его текли и скрывались в седой бороде градины слез.
В Вязьме царева отца ждали особо построенный для него терем и роскошный стол. В Вязьме предстояло ему и другим вчерашним пленным впервые помыться за девять лет в русской бане, приодеться и передохнуть перед торжественным шествием на Москву. Шереметев немедля послал к Царю с уведомлением о происшедшем наконец размене пленных, о нахождении батюшки его в Вязьме, о здоровье Филарета Никитича.
Из Вязьмы поезд, минуя Рузу,[79] прибыл под Савин монастырь, что раскинулся близ старинного Звенигорода, в шестидесяти пяти поприщах от Москвы, на левом берегу Москвы-реки.
Никогда в жизни, пожалуй, не видел Лермонт такой трогательной сцены, как та, что неожиданно для него разыгралась у него на глазах при Савином монастыре. Уже встретили послы во главе с боярином Морозовым Филарета, князя Голицына и других пленных, как вдруг появился возок, с которого сошла седая женщина в простом темном платье, совсем с виду старуха, поддерживаемая бледной девушкой, неуловимо на нее похожей, и крепким молодцом лет восемнадцати, показавшимся Лермонту знакомым.
За его спиной раздался сдавленный стон, и из толпы вышел, пошатываясь, Михаил Борисович Шеин. Глаза — затуманенные голубые топазы. И разом смолк возбужденный говор русских и поляков, и все замерли и уставились на встречу знаменитого воеводы, героя Смоленска, и его семьи, протомившейся семь лет во вражьем плену. Жена Шеина с плачем повалилась ему в ноги. Как в ту ночь в Смоленске, когда предатель ввел ляхов в крепость и пошла кругом резня. Дочь Шеина пала на колени рядом с матерью, словно умоляя отца о прощении. А сын Шеина, подаренный князем Потоцким королю Сигизмунду, стоял в полной растерянности. По мужественному лицу его текли обильные слезы.
Тяжело ступая, протянув вперед руки, воевода подошел к родным, стал поднимать на ноги жену и дочь. Руки их сплелись. Сын кинулся к отцу…
Ляхи, и те казались взволнованными этой сценой. А у наемного солдата Лермонта, коему полагалось всегда быть бесчувственным и бесстрастным, а в данную минуту — походить на каменный монумент, защипало глаза. И он живо представил себе подобную встречу в Абердине после пятилетней разлуки. При мысли о маме и Шарон у бравого солдата невыносимо защемило сердце.
А потом, в пути, он долго думал о Шеине. Вот русский человек! Совершая дерзкий побег из заточения, он оставил во вражеском плену самых близких и дорогих ему людей и снова взялся за оружие, чтобы защищать свою родину, зная, что враг может в отместку предать его жену, дочь, сына поруганию и любым пыткам, даже смерти.