Готфрид фон Кампенгаузен! Этот день для тебя настал!
И вот бивуак раненых — шалаш лекаря, раненые на распряженных телегах: этих, видно, надеются вылечить, остальных уже списали как безнадежных.
Увидев выходившего из шалаша знакомого полкового лекаря по прозвищу Эскулап Коновалов, Лермонт соскочил с коня.
— Где Кампенгаузен?
Лекарь молча махнул рукой в сторону березовой рощицы на берегу реки. Там темнели неровными рядами могильные курганчики с грубо сколоченными крестами из березовых жердей. Лермонт знал, что там хоронили православных и иноверцев — шкотов, голландцев, французов и прочих «немчин». Русские клали своих мертвецов головами к восходу, а иноземных рейтаров — на закат, к их родине…
Когда он подъехал к свежей могиле на опушке, на белокурого прапорщика Готфрида фон Кампенгаузена надевали новые сапоги — ведь путь Фриде предстоял неблизкий. В полусжатую руку также по русскому обычаю всунули свернутое трубочкой письмецо, писанное дьячком или писарем. Письмо по традиции адресовали прямо Николаю Чудотворцу или святому апостолу Петру. Оно удостоверяло, что-де положил раб Божий Готфрид живот свой за святую веру (на этот раз — лютеранскую) и достоин вечного райского блаженства. Святым заступникам писали, а родным навряд ли.
Красив, бестия! Хоть и челюсть отвалилась… Женщины любят этаких…
Лермонт оцепенело уставился на мертвую руку. Значит, эта вот рука писала ту цидулю. Как поздно он узнал об этом. Он разорвал бы этого белобрысого красавчика на части, перегрыз бы ему горло. Он обвел взглядом скорбные лица товарищей прапорщика по 2-му шквадрону. Их было всего трое. Может, и они знали о связи этого барончика с полковницкой дочерью, с женой командира 1-го шквадрона?
Мир праху твоему, фрейгерр Готфрид Фридрих Карл Бомбаст фон Кампенгаузен!
Рейтары завернули еще не остывшее, не закостеневшее тело в прострелянный плащ и медленно опустили Фриду в неглубокую сырую яму, вырытую в известняке с глиной. До песчаника не дорыли.
Лермонт вспомнил, как недавно хоронили стрелецкого голову, настоящего русского богатыря, отчаянного рубаку с еще черной как смоль, без проседи, бородой, и Шеин, большой воевода ничтожного Царя, не ходивший в карман за словом, перекрестился и изрек:
— Чернозем России! Великие всходы даст эта русская кровь!
А нерусская? За что пали эти шкоты, французы, испанцы? И этот юный немец с лиловой тенью под глазами? За что?.. За шесть пенсов в день? И это — цена человеку?
За что? Правда, вот он, Джордж Лермонт, давно уже воюет, чтобы ляхи и татары не ворвались снова в Москву, не пожгли его дом у Арбатских ворот, не обесчестили его неверную жену, не увели в полон его ни в чем не повинных детей. И не отняли у него оплаченные обильной кровью имения.
Завтра решительный приступ. Завтра он будет снова хоронить рейтаров своего полка.
Красное перед ненастьем солнце совсем зашло в свинцово-лиловую тучу, набрякшую грозным предчувствием.
Поодаль в русском стане пели знакомую песню. Защемило сердце у ротмистра рейтаров. Впервые слышал он эту песню недалеко от Смоленска, после сдачи Белой, когда вышел он на государево имя. «Не шуми ты, мати зелена дубровушка»…
Я за то тебя, детинушку, пожалую
Среди поля хоромами высокими,
Что двумя столбами с перекладиною…
В вечерней тени под березкой блеснул сталью заступ. Многих рейтаров спровадили с его помощью на тот свет.
Один из рейтаров беспомощно листал замусоленную Библию в обшарпанном переплете. Когда Лермонту приходилось читать отходную над бездыханными телами своих рейтаров-шкотов, он обычно раскрывал Псалтырь и читал Псалом 5-й или еще чаще 6-й, давно заученный им наизусть: «Обратись, Господи, избавь душу мою, спаси меня ради милости Твоей. Ибо в смерти нет памятования о Тебе: во гробе кто будет славить Тебя?» Галловей называл эти строки шантажированием Господа Бога. А тут рейтар из пруссаков раскрыл наугад Ветхий Завет и стал читать из Екклезиаста, и сердце Лермонта пронзили исполненные глубочайшего пессимизма строки Царя Соломона, с особой силой и величием прозвучавшие в закатный час, на ратном погосте, в канун решительного приступа:
«Что было, то и будет: и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем.
Бывает нечто, о чем говорят: „смотри, вот это новое“; но это уже было в веках, бывших прежде нас.
Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, кто будут после…».
Все восставало в нем против этого безнадежного, сокрушительного приговора мудрейшего из мудрых. Неужто все напрасно, и сыны, и внуки, и потомки не запомнят нас — Томаса Рифмотворца, сэра Лермонта, дравшегося с Малькомом против Макбета, ротмистра рейтарского полка?..
«Всё — суета и томление духа!..»
Над черными деревянными крестами и желтыми березами, чьи неподвижные верхушки горели как свечи в лучах заката, разносился, гудел погребально пропойный рейтарский бас:
«Всему свое время, и время всякой вещи под небом.
Время рождаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать насаженное.
Время убивать, и время врачевать; время разрушать, и время строить.
Время плакать, и время смеяться; время сетовать и время плясать…
Время искать, и время терять; время сберегать, и время бросать;
Время раздирать, и время сшивать; время молчать, и время говорить;
Время любить, и время ненавидеть; время войне, и время миру…»
Рейтары стояли, опустив непокрытые лохматые головы. Оборвалась песня в лагере. Слышно прошуршала страница Священного Писания. Плеснула крупная рыба в днепровской заводи. В могилу, кружась, изнанкой вниз опустился полупрозрачный бледно-желтый лист. В лиловом мареве над плесом крича пролетели журавли. Пахло прелью и свежей могильной землей…
«Потому что участь сынов человеческих и участь животных — участь одна; как те умирают, так умирают и эти, и одно дыхание у всех, и нет у человека преимущества пред скотом; потому что все суета!
Все идет в одно место: все произошло из праха, и все возвратится в прах…»
Христианский фатализм? Нет, общечеловеческий. Магометане и те вторят Екклезиасту: все предопределено, от судьбы не уйдешь, она написана в небесах на каменных скрижалях, будь покорен воле Аллаха!
Лермонт зябко поежился под кирасой, увидев на неровном дне могилы корчившегося червяка, надвое разрубленного заступом. С небывалой остротой пронизало его предчувствие собственной смерти. В лицо дохнула пропасть небытия.
Ужель и он, Лермонт, умрет, как скот? Погибнет, как червь земной? Как вот этот немчик, наемный солдатик, польстившийся на шесть монет в день! Ужель и о нем, Джордже Лермонте, скажут убийственными словами Екклезиаста: «Он напрасно пришел и отошел во тьму, и его имя покрыто мраком»? Нет, ты не прав, зловещий проповедник! Нетленны доблесть, истинная мудрость, честные труды, добрые дела, полезные народу деяния, даже пусть и умрут наши имена! Ведь уверяли же древние, что человек тогда оправдал свое земное существование, когда посадил дерево, вырыл колодезь, убил змею. И породил достойного сына, хорошую дочь… И это — суета сует и томление духа? Нет, нет, нет!..
«И обратился я, и видел под солнцем, что не проворным достается успешный бег, не храбрым — победа, не мудрым — хлеб, и не у разумных богатство, и не искусным — благорасположение, но время и случай для всех их.
Ибо человек не знает своего времени…»
Умолк замогильный голос. Рейтары взяли по горсти чуть подсохшей сверху поблекшей земли и бросили ее, кроша в грубых пальцах, на завернутое в плащ тело. Ротмистр машинально сделал то же и, повернувшись, зашагал к коню.