– Если из аванзала уши не видны, значит, они действительно крошечные! Да, молодость и красота неотразимы. Коленька, ты знаешь, я очень люблю Настю, но когда подумаю, как она кокетлива, насколько она моложе тебя, давно перешагнувшего рубеж тридцатилетия…
– Настя нисколько не кокетлива!
– Что ты понимаешь в этом! – воскликнула Вера Герасимовна. – Ты так молод!
– Но вы сами только что сказали, что я старый пень!
– Ты стар для Насти! В абсолютном смысле ещё молод и неопытен. Ты не руководствуешься разумом. Твоя покойная мать всегда мечтала видеть рядом с тобой пусть неприметную, но преданную и серьёзную девушку…
– Сорока восьми годов и с физиономией павиана.
– Ты жесток! Юля Водопивцева на павиана не похожа. Ты был бы много счастливее…
– Вера Герасимовна, счастливее не бывает, – перебил её Самоваров. – И не надо больше говорить о Юле. А вдруг я и вправду в неё влюблюсь – заочно? А потом брошу.
– Фу, Коля, что ты несёшь! Ты никогда никого не бросишь. Другое дело, что не влюбишься. А жаль! И довольно болтать! Я заметила, мужчины очень любят поболтать о любви и о женщинах. Одевайся, мы ждём тебя внизу.
Самоварову уже расхотелось куда-то идти и украшать собою неведомое общество. Но слово не воробей!
Он спустился в скудно освещённый вестибюль (посетителей здесь уже не ждали) и прошёл мимо пустых вешалок. Из весёлой комнатки у гардероба ещё сочился свет. Там Вера Герасимовна закутывала и собирала в путь, на мороз, Альберта Михайловича.
Самоваров сел на скамейку, прислонился спиной к толстой колонне. Возле гардероба произрастало четыре таких классических колонны-баобаба. Далеко наверху, в Мраморной гостиной, до сих пор играли на рояле. Самоваров подумал, что было бы, если бы он не встретил когда-то в Афонино Настю …
Слабый скрип мышью вполз в его рассеянные мысли. Он обернулся и увидел, что по парадной лестнице спускается рыжая псевдошкольница с хвостиками. Теперь даже издали никто не принял бы её за ребёнка. На ней была кокетливая лохматая шубка и сапоги почти на таких же высоких каблуках, как у Ирины. А хвостиков видно не было – они скрывались под смешной мальчишеской шапкой с ушками. Шапка эта скорее намекала на сознательно избранный стиль, чем на желание казаться малолеткой. Да и в квадратном лице девицы ничего не было детского, несмотря на наивное кружево веснушек.
Самоваров поплотнее вжался в колонну. Ему совсем не хотелось снова общаться с беспардонной рыжей особой. Однако пришлось досмотреть третий акт ненужной пьесы, и снова он оказался в середине ряда.
Дело в том, что любительница подслушивать за портьерами не пошла к выходу, как предполагал Самоваров. Она остановилась, огляделась по сторонам и вдруг преспокойно села на скамью у точно такой же толстой колонны. Самоварова скрывала густая тень, а девица устроилась прямо под люстрой, достала из сумочки мобильник и, отогнув ухо шапки, сунула его в свои кудри.
– Мне Андрея, – сказала она негромко, но тут же сердито зашипела:
– Как кто? Я это, Анна. Рогатых, какая же ещё? Не дури, Полина, мне некогда!
Она переждала минуту, нетерпеливо дёргая ногой в скрипучем сапоге (именно этот скрип и вывел Самоварова из полудремоты).
– Андрей, – начала рыжая совсем другим голосом, послаще. – Я из музея. Сидела до упора, как ты и просил. И что ты думаешь? Явился Вагнер! Разумеется, с видом Джеймса Бонда. За статуи прятался, крался гусиным шагом. Но я его, голубчика, засекла. Дашка репетицию кое-как закончила, и оба умчались из музея минут сорок назад… Конечно, в «Багатель»! Думаю, они сейчас там. И ещё – это абсолютно точно – Дашка свои пакости творит вместе с сестрицами Пекишевыми. Я видела, как они шушукались. Подлые толстухи! А ведь как младшая в «Ключи» просилась! И кто бы взял её, если бы не папа-главврач!.. Что? Да, ты прав, без Дашки они были бы тише воды… Она-то всё и заварила. Ну, и Вагнер. Да… Хорошо, кончаю, а то болтовня влетит в копеечку… Целую! А ты? А куда?.. Ещё… Теперь ниже! Ещё… Всё! Всё! Всё!
Глава 5
Тихие
Мужское общество, что собралось у Веры Герасимовны и Ледяева, оказалось немногочисленным – всего-то трое гостей, не считая Самоварова. Гости расселись за круглым столом и с удовольствием приступили к водке и закуске. Это было понятно – на улице трещал мороз. Самоваров решил, что присутствует на мальчишнике перед грядущей романтической свадьбой. Поначалу детали свадьбы и обсуждались. Альберт Михайлович показал свою давнюю фотографию во фраке. Он ничуть не изменился и не постарел за прошедшие пятнадцать лет.
– Молоток! – одобрил его один из гостей, Тормозов.– Есть порох в пороховницах! Я сам женился четыре раза. Сейчас мне пятьдесят шесть, и крест на себе я ещё не ставлю.
Этот гость был и до водки очень жизнерадостный, а теперь совсем разошёлся. Он начал произносить двусмысленные грузинские тосты и несколько раз запевал в нос:
О голубка моя,
Будь со мною, молю-у!
Спев, он протягивал рюмку почти к носу Веры Герасимовны. В такт лёгкому дрожанию узловатой руки поющего водка в рюмке плескалась и отбрасывала на скатерть огненные искры. Вера Герасимовна ответно улыбалась, но тут же взглядывала на Самоварова. По её смущению Самоваров понял: в этой мужской вечеринке что-то неладно.
Гость Алексей Ильич Тормозов не очень был стар, выглядел отлично, но почему-то нигде не работал. Его карьера инженера была далеко в прошлом, как и четыре жены. Так, по крайней мере, понял его Самоваров. Тормозов непрерывно рассказывал забавные случаи из своей жизни: то ему подменили в роддоме младенца, и он с одной из жён целых восемнадцать месяцев воспитывал чужую вреднющую дочь. То в поезде у него украли чемодан и одежду; в родном городе он вышел на перрон в одних плавках и с бутылкой «Ессентуков» в руках, а его встречал в полном составе комитет комсомола завода и заводской же духовой оркестр, поскольку инженер прибыл с легендарного БАМа. Все четыре жены в его рассказах звались одинаково – «моя Танька».
Алексей Ильич очень заразительно смеялся своим шуткам. Вера Герасимовна по-прежнему испытующе поглядывала на Самоварова, который начал подозревать, не заготовила ли она для него какой-нибудь сюрприз. Вдруг выбежит сейчас из кладовки неброская девушка и при свидетелях потребует на себе жениться?
Но никто не появлялся, а Тормозов продолжал рассказывать и хохотать. Все разнежились от тепла и угощения. Большой абажур образовывал на столе уютный круг света и приятно согревал макушки собравшихся.
От этого тепла и жёлтого света тьма за окнами казалась ещё чернее, а мороз злее. Хотелось беспричинно улыбаться и, может быть, прилечь на диван. Лежать никто не осмелился, а вот улыбались все – и Самоваров, и Ледяев, который пил вместо водки что-то мутное и коричневое, видимо, настоянное на корневищах, и самый пожилой из присутствующих, Пермиловский. Этот гость был тонок и благороден лицом. Вокруг его лба красиво мерцали пышные невесомые седины. Улыбался он мягко и деликатно.
Совершенно невозмутим был лишь один из участников мальчишника – сильный и осанистый мужчина. Все звали его просто Витей, да и был он моложе всех. Ел он немного, только покупные консервы, пил аккуратно и разговоры за столом слушал молча. На его гладком лице застыло строгое, ровное внимание. Он даже моргал редко.
– Вот вы, Альберт Михайлович, деятель искусства, – ни с того ни с сего истошно закричал Тормозов (он уже окончательно раскраснелся и стал побрызгивать слюной). – Скажите нам, как специалист, почему нет теперь голосов? Некого ведь слушать! Я не певец, но у меня голос есть – а у певцов нету. Все хуже меня поют. А я ведь не учился даже. Вот послушайте:
О голубка моя!
Он попел, напрягая живот и шею, потом снова закричал:
– А? Звучит? Звучит! А певцы? Вы их без фонограммы слыхали? Нет? А я слыхал, вот как вас сейчас. Только лучше бы я этого никогда не слышал! Дышат, как после стометровки, пыхтят, но звука нет, один шелест. Где голоса? Что, климат переменился? Дырка в озоне? Спад пассионарности?