— …и брешет, будто взорвал какой-то дом прямо на ихней главной улице, как бишь её… Большая Скопская.
В груди ухнуло.
Наплевав на цепкий взгляд, Метелин примостился подле усатого здоровяка. Сразу запротягивались нескончаемые руки, а дородная старуха стукнула перед ним пивом.
Вот этот взъерошенный — он кто такой? Вроде пили вместе разок, но так и не сообразишь — болтун дурной или дельный человек.
— Взорвал и тут же, штаны теряя, из города помчался…
— Так как же помчался, если наглухо закрыли?
— Не бывает так, чтобы наглухо, не стена ж у них там!
— Чего бы это не стена? Барак к бараку жмётся.
— Ну уж, заливай.
— Барак к бараку, крыса не проскочит!
— Ты будто видал.
— Я-то? Я-то не видал, но мне…
— Метелин! Ну-ка, Метелин, излагай. Можно Петерберг наглухо закрыть? — навалился на столешницу тот, кто Метелина первым и подозвал. То ли Тощак, то ли Тощакин — нелепая какая-то у него фамилия, вероятно, ещё нелепей, чем припоминается. Словно Хикеракли обозвал.
— Крыса всяко проскочит, — усмехнулся Метелин, — а так сказать не могу. Без пропусков всегда непросто было, но умельцы находились. Тут либо хитрость нужна выдающаяся, которую в Охране на заметку пока не взяли, либо связи — с Охраной как раз.
— А на лапу если?
— Я не пробовал.
— Уразумели? — взъерошенный приосанился. — Можно, можно из Петерберга улизнуть!
— Погоди, — не сдавался то ли Тощак, то ли Тощакин, — это при обычных, значится, условиях. А теперь-то у них совсем строго, иначе откуда разговоров столько?
Метелин отхлебнул пива, но глаз с взъерошенного не сводил. Достойные доверия или нет — а всё же вести из Петерберга.
Из Петерберга, родного и выученного назубок, однако выкинувшего в последние месяцы нечто такое, что заставляло теперь Метелина мучиться сомнениями: в том ли Петерберге он рос, о котором слухи бродят один фантастичней другого? То Порт там взбунтовался, то вдруг тавров равнинных ловят с оружейной контрабандой, то Пакт о неагрессии по четыре раза на дню всем населением нарушают.
Положим, про Кирзань и про Фыйжевск тоже слухов хватает — и если уж с самим собой быть честным, не Метелину судить, походят эти слухи на правду или нет. Только упрямое чутьё твердило: эти походят, а петербержские — вот ни капли. Сколько ни силься, не вообразить, как можно город ещё строже в кольце запереть. Кто ж согласится? Такая уйма сделок в прах рассыплется, что непременно давить начнут на командование Охраны Петерберга, подкупать или грозить жалобами в Четвёртый Патриархат. Какая тут может быть причина, чтобы мера столь радикальная была оправданной? И с точки зрения тех, кто её принял, и тех, кто от неё пострадал.
— Нашли к чему придраться, — громыхнул усатый здоровяк, не без величия откинувшись на стуле. — Весь нерв рассказа заболтали! Ты не отвлекайся, Гришаня, — кивнул он взъерошенному, — что, говоришь, этот твой человечек взорвал? И, собственно, на кой?
Взъерошенный Гришаня расплылся в ухмылке:
— Революционное гнездо!
От хохота в кабаке стало будто тесно — он заполнил собой всё пространство, шмякнулся о стены и подпрыгнул к потолку, взбаламутил пивную пену. Только старуха-хозяйка сощурилась, как на стёртую монету из рук оборванца.
— Революционное! Гнездо! Ну даёшь!
— Яйца-то в гнезде не забыл раскокать?
— А что ж он сбежал? Заклюют?
Метелин к общему веселью приспособиться не мог — слишком громко стучало в висках, слишком быстро загорелись ладони. Дикость ведь: слушать обыденный пьяный галдёж и пытаться за ним угадать контуры подлинных событий. Всё равно не рассмотришь отсюда Петерберг, не поймёшь и не докричишься.
Когда он только приехал, только сунул пристыженно бумаги от наместника красномордому полковнику, поставил торопливо царапину росписи, облачился в шинель и срезал у первого попавшегося цирюльника волосы (цирюльник охал и хотел даже приплатить, чтобы пустить в дело) — да, когда он только приехал, он думал было написать в Петерберг. Ходил больной, в уме складывал какие-то слова, но даже в уме они выходили скособоченными, смазанными, совершенно не теми, которые следовало сказать. И Метелин решил, что лучше обождёт пока с корреспонденцией.
Обождал: через некоторое время почтовое и телеграфное сообщение с Петербергом оказалось вдруг под вопросом. Все, кто развлекал себя слухами о городах, не согласных с введением налога на бездетность, кроме развлечения не видели в том ничего — и потому не стремились ни к точности, ни к проверке. Если и были рядом люди взаправду взволнованные, Метелин о них не знал. Быть может, в своём волнении они были подобны ему самому: виду не подавать, не вступать в досужие споры — чтобы кто-нибудь не вступил ненароком тебе в душу сапожищем. Не растревожил захороненное.
Отказался ведь Метелин от Петерберга, давно отказался — как отказался от всего себя. Умереть или попасть в центр действительно громкого скандала, тем ославив отца, не сложилось, но что-то мёртвое так и лежало теперь поперёк повседневных забот, заболачивая их течение. Что-то мёртвое, неповоротливое, окоченевшее — его же собственной решимостью взлелеянное, поскольку никак не вышло бы рыть себе с усердием могилу, будучи живым.
Только от тревожных вестей из Петерберга мёртвое-окоченевшее вздумало шевелиться. Что, леший дери, там происходит? Встал ли после закрытия города завод? И как, как мирится с таким положением Гныщевич? Не досталось ли ему, чего доброго, за непримиримость? Он ведь только Метелина отговаривать здравый и рассудительный, но если придумает себе, что ему где-то дорогу переходят, не удержится, полезет на рожон.
А Коленвал, Драмин, Приблев? Они же в завод влюблены, для них он тоже — своё дело, первое, серьёзное, самое дорогое.
А остальные знакомцы из Академии? Когда закрывают целый город, это каждого касается.
Даже отца.
— …Нет, мужики, ну почему сразу «сочиняю»? — надулся взъерошенный Гришаня и демонстративно потянулся за брошенной в угол шинелью. — Раз «сочиняю», хорошо, пойду других дураков поищу, ночь длинная.
— Ой, да будет тебе! Цену-то не набивай, — грубовато, но дружелюбно остановил его то ли Тощак, то ли Тощакин. — Тебя о чём спрашивают? Только сам ты языком чесал с этим взрывателем аль не сам. Потому что если приятель напел, то тут на шестнадцать делить надо. Вот и всё.
— Ну приятель. Но приятель толковый, не пустобрех какой. Вратыч, ну ты-то его знаешь, Петрошку-то Вихрова?
— Знаю — это ты сильно сказал, — усатый здоровяк качнул всей своей внушительной тушей, Метелину аж почудилось, что скрипнет сейчас, как вековой дуб. — Деньжат до жалования занимал, было такое.
— Ну а откуда у него деньжата? Дядька комнаты на севере сдаёт, вот там как раз, где дорога с Петерберга причаливает.
— Ты не заливай всё же. Не комнаты у него, а притон притоном.
— Так я о том и говорю! Эти дядькины комнаты — лучшее на севере место, если затихариться надо. Отлёживается взрыватель, от болезни лёгочной отходит, он, говорит, полпути досюда на своих двоих пропахал.
— Опять сочиняешь?
— За что купил, за то и продаю. Лёгочная болезнь имеется, а уж где подхватил — леший знает. Но Петрошке моему объяснял, мол, вокруг Петерберга все деревни скорее за ихнюю революцию, чем против, вот и не хотел лишний раз показываться, лесами мёрз.
Метелин уже и позабыл, что через три стула здесь сидел Клим, собутыльник едва ли не самый нежеланный из возможных, как он вышел из задумчивости и надтреснутым своим голосом задал чрезвычайно верный вопрос:
— И что ж такое обещает революция, если все деревни за неё?
— Ну дык… — взъерошенный Гришаня замялся. — Налог на бездетность не вводить.
— Маловато будет, — припечатал его усмешкой Клим, но усмешка получилась жутковатая, одними губами, а глаза как были колючими и ледяными, так и остались.
— И не деревенская это беда, а городская — наш налог-то, — присоединился усатый здоровяк.
— Маловато… — Клим размял папиросу, но прикуривать не спешил. — Даже если про деревни взрыватель со страху преувеличивает, всё равно недостаточно одному налогу воспротивиться, чтобы вот прямо революцией называться. Тут размах пошире должен быть.