Веня смотрел на графа и впервые в жизни чувствовал солидарность с этим чудовищным скотом, бароном Репчинцевым. Кто бы мог подумать. Заикнись кто о подобном повороте ещё летом — Веня бы испепелил предсказателя на месте.
— Революция, да… — пробормотал граф и потянулся к колокольчику, на звон которого приволакивался старый лакей Клист. — Действительно, у нас же революция. Шампанского!
Глава 48. Этот снег никогда не растает
И ведь выдумали тоже словечко — «революция». Словечко имперское, да и в самой идее ничегошеньки росского нет; у росов оно всегда само, так сказать, преобразуется, как на волнах или посевах — вырастает новое из старого, и не нужно никаких резких движений. Ан поди ж ты, экая оказия: ежели уж назвался Революционным Комитетом, будь добр проследить, чтоб в городе именно она, революция, а не жалкий какой переворотик или, того хуже, волнения.
Хикеракли шмыгнул носом, и солдат ему сочувственно улыбнулся. А то как же. Зима — она у всех одна, в шинели ты али без шинели.
Зимний тулуп Хикеракли хранился где? Уж конечно, не в общежитии, где комнатушка два на два. В хозяйском доме тулуп хранился. И кто б в этот дом помешал Хикеракли зайти, кроме самого Хикеракли, да и того пуще — весь же город к услугам своих славных освободителей!
А всё равно мёрз в осенней кацавейке, разве только бальзамчик и согревал.
— Сперва тащит, потом морозит, — пожаловался Хикеракли казармам, — никакого к личности уважения.
— У них дела, — охотно откликнулся солдат, — день такой, сами понимаете.
— «У них» — это ты, брат, почтительно… Что же, к ним уже по старой дружбе не пущают, а едино только по вызову?
Солдат развёл руками — сам, мол, понимаешь, брат. То есть это, «понимаете». Уважение-то к Революционному Комитету не проявить — дело дурное. А за что уважение? Даже и за аресты ведь другой Комитет отвечает, даром что рыла в нём те же.
За исключением их.
Бати-светы, осенило вдруг Хикеракли, да «Революционный Комитет» ведь он сам и придумал! А в голове почему-то сложилось, будто Венино словцо — да словцо Венино и есть, только у него были… как это… «Дети Революции», во. Он, значит, революцию в город притащил.
И куда смотрел граф? Смотрел бы куда надо — обошлись бы скромным переворотом.
А Веня это всё со злобы одной. Да ему и есть, видать, на что злобствовать, тут интерес в другом: отчего таким не-три-ви-аль-ным образом? Нет бы повесился или убил кого! Так надо ведь воды намутить, каши наварить, комитетов насоздавать. И чтоб всё кругом носилось, как листья осенние. Нешто ему мерещится, что вокруг него носится?
А может, и вокруг него. Вопрос, кто подле чего вьётся, — он же всегда, что называется, субъективный.
Дверь в казармы наконец-то хлопнула, и сквозь серенький пар из собственных рта и носа Хикеракли разглядел Мальвина в строгом пальто, со спины достаточно похожем на шинель, чтобы не быть случайным. Вот тоже человек — не человек, а с рождения портрет достойного предка в фамильной галерее. Плечом Хикеракли почуял, как солдат за ним выпрямился — не навытяжку, но так, по приличиям чтоб.
Мальвин им обоим вежливо и равнодушно кивнул.
— Через город — по Конной дороге, потом по Большому Скопническому, — сообщил он солдату. — До здания Городского совета, разумеется. Процессия отходит через, — покатым движением выудил из кармана часы, — пятьдесят три минуты. Будьте, пожалуйста, на месте в срок.
Или вот ещё словечко — «процессия». Торжественное такое, красивое.
Все-то сегодня слова Хикеракли удивляют.
— Да вы идите, — подпихнул его в спину солдат, — меня ж не отпущали, я и не знаю, мне бежать или как. Тут, конечно, недалеко…
А до каморки между Западной и Южной частью — того ближе.
Хикеракли-то надеялся хоть внутри согреться, но коридор был вымерзший, ненатопленный. Они изволили обитать в одном из старых бараков — из тех, что просятся на снос, да ни у кого рука не подымется рушить кольцо. По внутренней, городской стене тянулись окна — доска на доске, а между ними — заиндевелые стекольные уголки. По стороне же внешней шли двери, и лишь перед одной горела тусклая лампочка. Пол был засыпан пылью и грязью, притоптанными посерёдке ногами бесчисленных солдат.
Роскошно устроились, только гобеленов не хватает, но это оно по первости, вы уж не серчайте.
Когда Хикеракли дёрнул на себя дверь, первой ему в глаза бросилась пустота. Тощая ширмочка в углу, стол, стул, ещё одна лампочка в жестяном плафоне, ещё одна изморозь на окне. Ни коврика какого завалящего, ни картиночки на стене, ни даже раскиданных бумаг несомненно важного вида. Одни повсюду сплошные доски.
На досках стола лежал обрез — кажись, так ружьё наполовину отпиленное называют. Над обрезом стоял Твирин. На плечах у Твирина висела шинель, на лице наблюдалась почти настоящая бородка, а над бородкой снова как будто бы начинался обрез. По крайней мере, ежели б кто попросил Хикеракли описать, как такое лицо называется, он бы нечто в этом духе ответил.
Шинель. Так, кажись, пальто солдатское называют.
— Гражданский Хикеракли по вашему указанию прибыл! — мягкие сапоги отказались молодецки щёлкнуть каблуками, так что пришлось заместо того пониже поклониться.
Твирин вздрогнул.
— Из постельки ваши мальчики меня под белы рученьки вытащили, — заунывно пояснил Хикеракли, — да вот аккурат сюда и приволокли. Сам Твирин, говорят, видеть меня желает. — Он ещё раз промчался глазами по комнате, но цепляться взгляду было не за что. — Нуте-с, извольте.
Твирин отрывался от обреза неохотно. Оно и понятно, штука увлекательная: было ружьё, а теперь от него как бы только половина осталась. Тут, конечно, подойти надо обстоятельно, всячески осмотреть. Большое дело впереди, работа немалая — никак нельзя душевно не приготовиться.
То За’Бэй, то Скопцов, а то и кто-нибудь другой — все твердили, что выглядит Твирин паршивенько: мол, малюет из себя фигуру, что называется, героическую, а сам употевший и воняет тоже не кондитерской выпечкой. Но сегодня он к торжеству принарядился со всем тщанием. Умылся, выбрил щёки, новую рубаху сыскал. Натянул солдатские сапоги. Чистенький, иными словами, был да свеженький, как покойник.
— Будь добр, не шути не подумавши, — потребовал у обреза Твирин. — Вдруг у меня — или не у меня — ум за разум зайдёт, покажется, что в самом деле «приволокли» и «под рученьки». И кому-нибудь за вольности аукнется.
— Так то ж эффект, как говорится, неожиданности, — хмыкнул Хикеракли. — Растормошили меня тёпленького, трясут-трясут, а я всё никак в толк взять не могу, чегой-то они хотят, какой такой Твирин и зачем бы ему мной интересоваться.
Тот намёк, что больно уж господин Твирин споро старых друзей позабыл, мимо цели прошёлся со свистом. Цель всё не могла на своё ружьишко никак наглядеться, пялилась да пялилась, прям обида брать начинала: раз уж позвал, то и говори, нечего тут!
Ну и заговорил. Помялся слегка, вдыхая побольше, и тряхнул заготовленно головой:
— Хикеракли, я интересуюсь тобой по делу. Конкретный состав Временного Расстрельного Комитета — случайность. Ты не видел переговоров с генералами, но тебе наверняка пересказывали в лицах. Так вот: состав этот не кажется мне оптимальным. Я предлагаю тебе присоединиться, — Твирин сделал короткую паузу. — Сегодня же.
Заговорил он рублено, поспешно, почти затараторил, и пауза вышла куцей. Вот же, однако, штука: форма сего высказывания Хикеракли удивила, потому как с чего бы Твирину, коего солдаты аж за глаза во множественном числе кличут, перед кем бы то ни было в этом городе тараторить? Да, форма удивила, а вот содержание почему-то — ничуть. Будто он заранее знал и даже предугадывал. Но не знал ведь? Не знал, конечно.
Однако же над тем, зачем бы его вдруг вызвал к себе нынче Твирин — впервые со дня расстрела Городского совета, впервые с момента признания Революционного Комитета генералами, впервые с основания Временного Расстрельного Комитета — так вот: не ломал себе Хикеракли голову над тем, почему вдруг Твирину понадобился. Тот же никогда ничего не просил, а даже отказывался — ну или, скажем так, отводил любые щедрости в сторону презрительной рукой. А теперь позвал — что-то ему, значится, потребовалось, какая-то помощь.