Литмир - Электронная Библиотека

— Так вам ухо отрезали кровники? — как-то

некстати спросила я.

— Нет. В тридцатом году, когда только начали

создавать у нас колхозы, вот здесь у этого склепа на

спящего председателя сельсовета ночью напали

кулаки. Я был поблизости. Конечно, я мог уйти, их было

трое, а я что... хромой кучер, с меня спрос

маленький. Но я не ушел. В ту ночь я спас жизнь

председателю сельсовета, но в драке один бандит отсек

мне ухо.

— А жив еще человек, которого вы спасли?

— Жив, вы с ним только что познакомились, он

сейчас председатель колхоза. Мы с ним почти

ровесники. Он то и был моим кровником, сыном того, кто

убил моего отца... Вы спрашивали, отомстил ли я.

Еще задолго до той ночи, когда я спас ему жизнь, он

перестал быть моим кровником.

1949 г.

В МОЕМ ГОРОДЕ.

Я снова в своем родном городе, в столице

республики — Дзауджикау. Воскресный вечер.

Театральная площадь полна народу. Смех, шутки,

традиционные приветствия. Старик лет

восьмидесяти со старушкой направляются в театр. На ней

шелковый платок с длинной бахромой. Эти платки

можно увидеть только здесь, их плетут золотые руки

осетинок, издавна искусных мастериц. Мне все здесь

так знакомо — и ажурные платки, и расшитые

пестрые чувяки, и широкополые войлочные шляпы, и

стариковские, старательно выглаженные, бешметы, и

«рыцарские» поклоны молодежи. И я волнуюсь так,

словно после долгой разлуки попала в родной дом,

где прошло мое босоногое детство...

В зеленоватом полумраке зрительного зала тепло

и уютно. Приглушенный говор, шелест платьев. В

первом ряду партера рядом со мной сидят старик в чер-

.ческе и старушка в шелковом платке с бахромой. По

другую сторону от меня — юноша лет двадцати. На

прислоненный к стулу костыль он бережно положил

раненую ногу.

Третий звонок. Гаснет свет. Медленно, тяжело

скользит бархатный занавес, открывая' сцену. В зале

наступает тишина. Опираясь на костыль,

сосредоточенно подался вперед сосед справа. Упершись

подбородком в сморщенную старушечью ладонь, застыла

соседка слева. На сцене народный артист. Тхагтеаев.

Кем был бы он, если бы над его родиной не

прошумели ветры Октября? Повторил бы судьбу от:

39

нов: тяжелый пот на чужой пашне и бессильная

злоба...

А теперь, вот он, нащ Отелло. В белом оскале

зубов, в сдержанном порыве стрйстп протягивает он

руки к Дездемоне.

Я смотрю на сцепу и воспоминания наплывают им

меня. Это было давно, Тхапсаев умел тогда

произносить, наверное, только слово «пана».1

...Жаркий летний день. Заброшенный амбар.

Пахнет мышами. Посреди двора разостланы цыновки, на

них сушится пшеница. «Карауль, чтобы не поклевали

куры, чтоб телята не разбросали», — наказывает мать

и уходит на мельницу. Но разве усидишь?.. В амбаре,

за плотно прикрытой дверью репетируем «Трех

сестер». В амбаре вместе с нами... мальчики, чужи*:.-,

не родственники, значит, бывать им с нами нельзя.

Упаси боже, узнают отцы! Такого преступлении

мальчикам не простят, поэтому они стоят поближе к

двери, готовые удрать в любую минуту. И вдруг

слышится крик матери: «Чтоб я увидела тебя мертвой... гд-з

ты? Смотри, что сделали телята с пшеницей...» Дверь

амбара распахивается и на пороге появляется мать.

Она застывает, как в столбняке, в синих глазах —

ужас, на щеках — пятна злости. «Зачем вы здесь?

Что делаете? Какому богу молитесь, безумные?»...

^«Дездемона^^шдубка моя», — шепчет Отелло.

Старушка-соседка, упершись локтями в колени и

подавшись вперед, не сводит глаз со сцены.

Чья-то чужая мать. Морщинами щек, тусклым

блеском глаз — как ты похожа на мою старенькую

маму! Стоя когда-то в дверях амбара, она с гневом' и

страхом спрашивала меня: «Какому богу молитесь.

безумные?»

Смотри, смотри, старенькая мама, хоть па закате

дней своих познай настоящее счастье. Вот видишь:

мы вышли из темных амбаров на сверкающие сцены.

Ради того, чтобы увидеть сегодняшний день, стоило

пройти через тысячи смертей, пережить обиды, хорсчь

1 Нана — мама.

40

незаслуженных обвинений, злобный топот недобрых

поседей.

«Почему никто не подскажет, что она невинна?» —

полнуясь, шепчет моя соседка и тревожно оглядывает

зал. В напряженном молчании зала слышится только

прерывистый стон Отелло. И в тот момент, когда он

душит Дездемону, я вижу слезы на морщинистых

щеках моей соседки...

В вестибюле, во время антракта, в ровном гуле

голосов и шелесте платьев ловлю обрывки фраз. «Ил

оперной студии»... «Наши студенты. Учатся в Москве,

приехали на каникулы»... «Отдыхать поедешь в Цен?»

«Нет, в Дзау-ком»... Маленькая моя Осетия! Ты

вошла в семью республик и, как равная, расцвела в

большом хороводе под лучами солнца, которое так

правильно, так справедливо люди называют Сталинской

Конституцией!..

Снова звонок. И снова зеленоватый полумрак

зала. На сцене отрывки из «Ав^садщы Хасана» — кусок

страшного прошлого. Народная арГтистка"Жаргинова.

Она в черном платье, пряди ранних седин

выбиваются из-под платка. Сколько скорби в ее бледных

сомкнутых губах! «На, возьми, — передает она сыну

доспехи отца, — и если надежд моих не оправдаешь,

струсишь в бою, не сын ты мне тогда... Знай, к этому

дню растила тебя, в жертву готовила для мести

святой... потому и прижимала к горячей груди, потому н

молоком поила своим»...

О, святые слова матери! Недаром сказал Горький,

что без матери нет ни поэта, ни героя. С какой

неугасимой силой звучит ее голос! Сколько матерей

повторяли эти слова, прижимая к своей груди сыновей в

годы великой войны, в годы нашей немеркнущей

славы. В подвигах этих лет потомки будут черпать

отвагу и мужество... От берегов Сочи до ворот Берлина в

шеренге знатных витязей сражались вы, верные

сыны моего народа: Плиев на коне, К^очиев в рубке

корабля, Кесаев под водой... В снегах России с

пехотной лопаткой за спиной, дрался, как лев, автоматчик

^швдзихов. Ни «Дикой дивизией» прошлого, ни тру-

состысГна(стоящего никто не упрекнет тебя, моя Осе-

П

тия! Ты выдержала проверку, и потому не обойдена и

ты отцовской заботой и любовью вождя...

Зал гремит аплодисментами, скользит бархат

занавеса. На сцене устало улыбается Отелло — Тхап-

саев и прижимает цветы к лицу.

А на улице звездная ночь. Здравствуй, мой город!

На площади перед театром — гранитный... Ленин на

пьедестале... знакомый взлет его руки. У основания

памятника — белые розы, фиалки.

И опять слышу я обрывки разговоров. «Домой

едешь, или остаешься в городе?» «Конечно, еду» кто

утром коров подоит, детей накормит? Мне рано надо

на ферму». Вглядываюсь: две женщины ждут

трамвая. На них нет ни шляп, ни шелковых платьев. Это те

простые мамы, по ситцевым платьям которых мы

скучали,, когда учились в больших городах. Мамы,

которые в долгие зимние ночи вяжут нам варежки и

носки. Это те простые мамы, чьи руки жнут хлеб, доят

коров, ведут трактора, готовят обеды. Мы гордо

называем их: «наши колхозницы».

Мы привыкли видеть большие многоэтажные дома,

поезда под землей, висячие мосты в горах, зажатые в

металл реки, электричество на горных вершинах,

апельсины в снегах Омска, пшеницу в песках... А вот

это разве не гордость — колхозница-осетинка в

театре!.. Давай вспомним, как жила ты раньше: всегда р.

черном платье, волосы спрятаны под платком. Ты

могла пойти только на похороны, да и то только пол

9
{"b":"270207","o":1}