— Зачем?
Не ответив, он вскочил на коня и уехал.
Начальник отделения, пожилой хмурый человек,
встретил меня укоризненным взглядом и предложил
пройти за ним.
В полутемной комнатке на полу, опустив голову,
сидел Владимир. Увидев нас, он вскочил, сделал два
шага мне навстречу, но вдруг, словно передумав,
развязно сунул руки в карманы и сел на прежнее
место.
— С утра сидит, а прощенья не просит, — сказал
начальник. — Послали за матерью — ее дома не
оказалось. Он сам просил вызвать вас: учительница,
говорит, все объяснит.
— А что он сделал?
— Да вроде диверсии, знаете ли... выбил у нас
стекла.
Я была поражена. Владимир был озорным,
шаловливым мальчиком, но хулиганом — никогда.
— Если можно, оставьте нас вдвоем, — попросила
я начальника.
В комнате стульев не было. Я облокотилась на
подоконник. Мы оба молчали. Потом Владимир под-
иял голову, посмотрел на меня и... расплакался.
—- Только маме не говорите. Я не хочу, чтоб она
25.
плакала... Ведь я не нарочно. Охотники подарили мне
порох и капсули. Я хотел только попробовать.
Положил на камень, а другим ударил. У них под окном
камни гладкие, удобные... Я забыл, что это милиция...
А теперь, — сквозь слезы проговорил он, —
начальник грозит сослать за хулиганство...
Он плакал горько, безутешно, как плачут дети,
когда думают, что попали в безвыходное положение.
Мне удалась убедить начальника ничего не
сообщать матери. Через час мы вышли из милиции.
» * *
Прошло несколько лет.
Из вихрастого босоногого мальчугана Владимир
превратился в стройного худощавого юношу. Глаза
его по-прежнему весело, озорно светились, веснушки
на носу побледнели. Он работал в колхозе
бригадиром молодежной бригады.
Стан бригады считался лучшим в колхозе.
Длинное кирпичное здание стояло в пустом фруктовом
саду. Перекатываясь мягкими волнами, с высоких
холмов в ложбины сбегали колхозные поля.
Комсомольцы с гордостью показывали мне стан: книги на
полочках, пианино, ковер на полу, бюст^Ленина и
портрет Сталингмв. позолоченной рамке, отлитый~йз
бронзы Киров в охотничьем костюме...
На стене висела грифельная доска— здесь
отмечались успехи учеников-комсомольцев. Владимир
молча старался обратить мое внимание на доску: мол, не
везде я посредственный. Комсорг похлопал его по
плечу и ^сказал:
— Лучшую бригаду на соревнование вызвал. Я
уверен, что наш участок выйдет вперед.
Допоздна тянулась беседа. Юность любопытна, ей
всё хочется знать: как делали отцы революцию, кто
в Америке не любит негров, есть-ли на Марсе жизнь,
как^Николай Островский написал книгу, почему
Московская 1сёл]ьско-хозяйствёРяая Академия называется
Тимирязевской, на каком языке будут разговаривать
люди, когда во всем мире будет коммунизм?..
26
# * ,#
В серый декабрьский день сорок первого года
мать Владимира получила извещение о том, что он
'югиб, защищая Москву. Я пришла к ней выразить
свое сочувствие.
Святая любовь матери, ты тоже была на
вооружении нашей армии!
— За свое счастье погиб, — сказала мне
женщина. — Рос сиротой, советская власть его учила.,.
Кому ж ее было защищать, как не ему?!
Она дала мне последнее письмо сына. Я сразу
узнала крупные неровные буквы. Письмо было сухое,
без ласковых слов. Он скупо сообщал о том, что
здоров и воюет. Предупреждал, чтобы мать не плакала,
если долго не будет писем. Он уверял, что не умрет,
он должен дойти до Берлина...
Женщина протянула мне фотографию, бережно
завернутую в белый шелк. На меня смотрело
знакомое узкое лицо. Как он возмужал! Но озорство по-
прежнему светилось в его глазах. На обороте
фотографии я прочла: «Моей маме, самой лучшей маме.
От старшего сержанта, минера энской гвардейской
бригады...».
Пожалуй, это были самые ласковые слова,
сказанные им когда-либо матери. Странный характер:
учился только для того, чтобы не огорчать мать, в
бригаде был первы,м, чтобы матери было приятно, и
под арестом у начальника милиции, зажав в кулак
самолюбие и мальчишескую гордость, униженно
плакал, упрашивая, чтобы не сообщали матери о его
аресте. Как-будто не было у него своей жизни, своих
интересов. Л с фронта пишет, что ни за что не умрет,
что он должен дойти до Берлина...
* # *
Весной сорок четвертого года я очутилась на
станции Беслан. Крыши зданий были сорваны, окна
выбиты, повсюду торчали бездымные закопченные
трубы и скрюченные рельсы.
Среди больших народов, на смерть дравшихся с
27
врагом, ис последней была и ты, любимая маленькая
родина моя! Названия твоих деревень значились на
больших стратегических картах вождя. Твой Моздок
знали и друзья и враги. Друзья с волнением следили
за боями в районе города...
Я пропускала поезд за поездом, завидуя
мужчинам, так ловко устраивающимся на крышах. Подошел
санитарный: белые марлевые занавески на окнах,
цветы, белоснежные халаты сестер.
— Какая станция, мать? — спросил меня юноша
лет семнадцати с удивленными глазами цвета
апрельского неба. Обе руки его были в гипсе. Он и сам был
чем-то по!хож на этот яркий весенний день, то ли
голубизной своих глаз, то ли волосами цвета
подсолнуха. Я не успела ему ответить. Подошел высокий
мужчина в белом халате.
— Я врач, — отрекомендовался он. — В нашем
поезде едет ваш ученик. Он увидел вас в окно и
просил позвать. Вам в какую сторону ехать?
Я сказала.
— Правда, в санитарном поезде не полагается
посторонним. Но знаете, не могу ему отказать, он
тяжелый.
Врач взял мой чемодан, и мы вошли в вагон.
Потом он подал мне халат и повел в крайнее купэ.
— Получай свою учительницу, — весело сказал
мой спутник.
Владимир... Неужели это Владимир?
Голова густо забинтована, правая рука в гипсе,
глаза кажутся огромными на исхудавшем лице. Он
молча посмотрел на меня и протянул левую руку.
Потом прошептал чуть слышно:
— Увидел Беслан — домой захотелось... маму
повидать. Ведь она меня уже похоронила... Опять,
наверное, плакала.
Он побледнел и закрыл глаза.
— Будешь нервничать — уведу учительницу, —
строго сказал врач.
— Не буду, оставьте, — сказал Владимир, не
открывая глаз.
Ночью, под мерный перестук колес он долго рас-
28
называл мне о своем единоборстве с немецким са-
!ером.
— У него лопатка и у меня лопатка. Оба мы
полип к дереву, у которого стоял пулемет. Кто раньше
до пулемета доберется, тот живым останется...
Ом помолчал, видимо, подыскивая слова, чтобы
ярче передать свои мысли, потом улыбнулся и
сказал:
— Вот рассказывать не умею. Вы всегда меня
ругали за короткие письменные работы... Ну, до
пулемета, все-таки, я раньше добрался... Л потом их
пришло очень много, а я был один. Ну, я не жалел их,
и они меня не жалели...
Он снова замолчал и закрыл глаза. Я боялась
заговорить, мне показалось, что он уснул.
— Вы маму видели, когда она извещение
получила? — вдруг тихо спросил он.
Я молча кивнула головой.
Он ждал.
— Нет, на этот раз твоя мама не плакала, —
поняв его, сказала я.
— Не плакала? — удивился он и знакомая
озорная улыбка мелькнула в его глазах. Ему как будто
стало легче и он жадно стал расспрашивать о матери,
о соседях, о колхозе, о своей бригаде.
— Война кончится, я вам много интересного
расскажу... А какие колхозы мы построим, —
мечтательно произнес он. — Ноги у меня здоровые, вот только