Толик долго стоял тогда возле водоворота, глядел в этот манящий, все проглатывающий круг, и колодец казался ему живым, жадным зверем.
С тех пор прошло много времени, но крутящаяся воронка не исчезала из памяти Толика, наоборот, он чаще и чаще вспоминал ее, потому что все, что было дома, напоминало ему ту воронку. Жизнь в их доме крутилась возле денег, всегда возле денег, возле бабкиного бумажника с потертыми углами; и чем дальше, тем глубже засасывал этот денежный круговорот всех их. Мама уже смирилась и крутится в бабкиной воронке, и только отец сопротивляется, не поддается бабкиным разговорам, не переходит в цех, потому что — это даже Толику ясно — не все мерится деньгами, не все мерится по бабкиному правилу, и интересная, любимая работа важней и дороже всяких денег.
Деньги, деньги, все только о них и толкует баба Шура. Но Толику иногда кажется, что вовсе не деньги бабке нужны, а что-то другое. Непонятно что, но другое, потому что все эти скандалы из-за отцовской работы, из-за его зарплаты лишь половина всех скандалов. Баба Шура у них дома будто острый гвоздь на гладкой доске. Куда ни пойдешь, что ни сделаешь, обязательно за этот гвоздь зацепишься, обдерешься.
Такой уж у бабы Шуры характер.
С виду посмотришь — безобидная старушечка, божий одуванчик. Сухонькая, легонькая — как стручок.
А дойдет до дела — нет человека страшней бабки.
Если обозлится, к примеру, или если что не по ней, не по нутру, бабка характер свой — из кожи вон лезет! — выказывает. А характер у бабы Шуры как булыжный камень. Хоть молотком по нему стучи — ничего не добьешься, кроме как молоток железный обобьешь.
Если что там не так, если что ей не подходит, уставится вдруг баба Шура на что-нибудь и глаз не отрывает. С ней говорят, она не отвечает.
Начнет мама пол мыть, баба Шура с места не стронется. Сидит, глядит в одну точку, свернет губы в птичью гузку и ровно оглохла. Мать ее в такой час боится. Тихо пол возле бабкиных ног аккуратно вымоет, тряпкой ее не коснется. Отойдет потом бабка, встанет, а на мокром полу от нее два сухих следа останутся. И следы эти никогда прямо, как у людей, не стоят. Всегда один в другой уткнется. Будто шел, шел человек и сам о себя споткнулся. И нету ему дальше никакого ходу.
Толик давно заметил, что глаза у бабки, когда она вот так уставится, будто меньше становятся. Не зрачки, а две иголки. Так и колют. Смотрит она, например, в телевизор, и ничего не видит, а телевизор глазами прокалывает и стенку за ним тоже. Не моргнет, не шелохнется баба Шура, что там ей по телевизору ни показывают.
Толик, пока не понимал, встанет, бывало, перед бабкиными глазами, заговорить с ней хочет, а она и его прокалывает своими иголками. Стал тогда Толик ее обходить. Неприятно как-то, когда сквозь тебя смотрят такими глазами.
Сперва все это Толика не касалось.
Ну не нравится тебе, как баба Шура в фикус глазами уткнулась, час будто загипнотизированная сидит, плюнул, натянул валенки и айда во двор шайбу гонять с пацанами или в войну — тыр-р-р-р! — длинными очередями по врагу строчить из автомата.
Вот тебе и вся баба Шура.
Да ясное дело, не для Толика она и старалась. Отцу с матерью свою власть, свою силу доказывала.
Вот в прошлый праздник, например, собрались отец с мамой в гости, заранее бабку предупредили. Она все молчала, вроде бы и не возражала, а стали собираться — отец костюм свой любимый надел, не новый, но аккуратный и красивый, в полосочку, мама туфли вытащила блестящие, тряпочкой их от пыли обтерла, чулки натянула красивые, тонкие, сели на один стул обуваться, задурили, как маленькие, тесня друг дружку, засмеялись, а баба Шура вдруг в комод уставилась и замолчала. Смейтесь, стучите, кричите — ей хоть хны! Нет ни комода перед бабой, ни стенки за ним, ни улицы за домом — уставилась баба Шура, глядит куда-то в никуда — и все тут!
Мама заметила первой бабкину перемену, приутихла, опустила голову, будто виновата, что с отцом шутили, засмеялись. А бабке этого мало. Молчит, сидит недвижно, как сыч на суку, и глазами не моргнет.
Отец вздохнул, стянул галстук с шеи, из угла в угол заходил.
Ходил, ходил, а мама как всегда. Будто пол возле бабкиных ног моет. Тряпочкой тихонько туфли ее обводит, чтоб встала потом баба Шура, а от нее, как ни в чем не бывало, сухие следы друг в друга уперлись. Боится мама бабу Шуру, тихонько туфли уже сняла, в шифоньер поставила, чулки отцепляет.
Отец остановился перед ней, опять вздохнул, размял папироску, просыпал табак.
— Ну что ж, — сказал бабе Шуре, а сам на маму поглядел, будто все это не бабке, а ей говорит: — Ну что ж, Александра Васильевна, так нам тут возле вас и сидеть? Мы ведь вроде еще не старики, хочется же в гости сходить к товарищам. Да и обещали, что придем, неудобно…
Мама совсем голову опустила, будто это ее отец ругает. Отец тогда шагнул к маме, по волосам ее, как маленькую, погладил.
— Что же вы, в самом деле, Александра Васильевна, — сказал отец, маму гладя, — вроде бы взрослые мы люди, да вот и Маше тоже развеяться не мешает, а то все дома и дома… Кухня, да полы, да плита…
А баба Шура все сидела не шелохнувшись, словно и не касалось это ее. Словно не с ней отец говорил.
Но отец все ходил, все ходил, курил, пуская яростно дым, и говорил ровно, спокойно. И Толику показалось, что отец все это вовсе и не бабе Шуре говорит. И не маме. Неизвестно кому говорит отец, наверное, даже никому. Просто так он все это говорит, лишь бы не молчать, лишь бы сказать хоть что-нибудь. Будто себя уговаривает. Будто успокаивает себя.
Ровно говорил отец, как некоторые учителя на уроке, и все одно и то же повторял. Потом глаза у него потухли, как папироска, и он уж не говорил, а под нос себе бормотал.
А баба Шура молчала. Молчала — и все тут, хоть лопни!
Только уж ночью, когда все легли спать и успокоились окончательно, баба Шура принялась на диване ворочаться, пружинами ржавыми скрипеть. Это значит, не все еще. Еще не сказано, значит, сегодня последнее слово, и хоть говорил отец целый вечер — сперва распаляясь, потом тихо, под нос бурча, — не за ним все-таки последнее слово, нет. За бабой Шурой.
Поскрипит пружинами бабка, поворочается с боку на бок, будто председатель на собрании колокольчиком позвонит, и скажет свое последнее слово:
— Промежду протчим, я вам мама, а не Александра Васильевна!..
Это она отцу говорит. И лучше уж отцу промолчать, потому что иначе баба Шура и завтра говорить не станет. Просидит целый день, уставившись в одну точку, и обед не приготовит, и весь вечер снова испортит.
Промолчит отец, неизвестно о чем думая, а уж мама и вовсе ничего не скажет.
Словно ничего они не слышали.
Только бы с бабкой не спорить.
6
Толик сначала думал, бабка с отцом из-за бога поладить не могут. Думал, баба Шура отцу ту историю все простить не может — с иконой, которая в углу у нее висит. Не может забыть, как отец ту икону скинуть хотел.
Баба Шура в бога верит. Сколько раз в день у иконы своей остановится, губами пошевелит, покрестится. И помогала икона бабке, Толик своими глазами сто раз видел, как помогала.
Очень это просто, оказывается. Сидят они, например, вечером, когда по телевизору кино показывают, которое детям до шестнадцати лет смотреть нельзя. Сидят, сидят, и Толик сидит, что же делать? Комната у них одна, и мама говорит, что не закрывать же ему глаза. Конечно, не закрывать! Да если и закрыть, завязать даже глаза шарфом, не поможет же! Ушами-то все Толик слышит. А раз слышит, можно и не глядеть — все равно все понятно. И между прочим, ничего еще такого страшного в этих кино не показывали, бояться нечего. Так вот, сидят они, сидят, смотрят кино, и как дойдет, что там какая-нибудь красивая тетенька платье снимать начнет, раздеваться, — вот тут икона и начинает действовать!
Отвернется баба Шура от телевизора, поищет глазами в темноте угол, где икона висит, перекрестится быстренько, и все! Дальше телевизор смотрит. Пока крестилась, уже другое показывают.