Сережа встал и прошел к себе в комнату. Мы с Мариной остались одни. Во мраке ночи погасли наши сложные, из глубин разных жизней к одному и тому же часу прибредшие дневные души. Единое в нас обоих страдание сливало нас в единое на всю жизнь существо.
Первая бледная молния на мгновение озарила окна и портрет Бориса. Невольно вскинув голову, я вдруг с последнею ясностью почувствовал, как его печальный взор упал сквозь мои поднятые к нему глаза на дно моей души и встретился там с Таней.
Сухая гроза все усиливалась. Все чаще вспыхивали в окнах белые стены церкви, в которой всего только несколько часов, — и все же уже целую вечность тому назад, — стояли рядом два гроба и раздавалось «со святыми упокой».
Наконец по крыше резко простучали первые тяжёлые капли, а через несколько секунд с сокрушающей силой хлынул проливной дождь.
Часы пробили двенадцать, час, два, а ветер и дождь все усиливались и усиливались. Казалось, второй потоп собрался еще раз уничтожить грешное человечество.
Перед моими глазами в совсем почти тем-
44
ной, даже и редкими зарницами не освещаемой больше комнате все время слева направо, слева направо катились тёмные волны Немана; в ушах стоял их несмолкаемый плеск о борт парохода, на котором я провел первую ночь у гроба Тани. Чувство какой то неизбывной вины перед нею, какого то великого греха тяжким камнем давило душу.
Неужели я был неправ в том, что в дни, когда Таня уже совсем приготовилась уйти вслед за своим Борисом, я вернул ее своею любовью к жизни и счастью.
А если я был прав, то почему же судьба привела любовь мертвеца к такому полному торжеству над моею живою любовью?
Ветер и дождь стали стихать. Скорбное, влажное утро начало быстро светлеть за мокрыми стеклами окон.
Марина, о которой я как-то совершенно забыл, до того были мы с ней едины этою ночью, стояла в открытых балконных дверях и смотрела на кровавый в тумане восход.
Через несколько минут она тихо вышла.
В соседней столовой послышались такие странные после страшной ночи, такие непонятные звуки накрываемого стола. Я встал и прошел в столовую.
Высокая женщина в черном платье с красивым бледным лицом, подняв на меня большие темные глаза, спрашивала, совсем чужим
45
мне, утренним голосом, хочу ли я кофе с молоком или чёрного?
Я отвечал, что хочу с молоком, но не понимал, кто она и зачем мы вместе.
Писать больше не могу. Страшно устал, уже три часа утра.
Н. П.
Флоренция 22/9 октября 1910 г.
Сейчас двенадцать часов утра. Четыре года тому назад мы уже ехали с Алексеем в открытой коляске в Медведково, где по Таниному желанию было назначено венчание.
Стоял один из тех изумительных, поздне-осенних дней, которые совсем не «прекрасная погода», но живые символы спокойствия, блаженства и мудрости.
Миновав вокзал и забитый на зиму «круг», коляска въехала в строевой сокольничий лес.
Отмелькали дачи, отзвенели трамваи, осталась позади и желтая железнодорожная насыпь. Редким кустарником приближались мы к обнаженной березовой аллее: через несколько минут коляска остановилась у замешенных ступеней старинной церкви.
Я вошел в церковь. Пустая, низко сводчатая и сумрачная, она была исполнена того же настроения спокойствия, блаженства и мудрости, что и высокий солнечный день, которым я ехал в нее.
46
Но это то же настроение было в ней одновременно и чем то совершенно иным. (Недавно в Ассизи при спуске из высокого, светлого верхнего храма, расписанного жизнерадостными и природно-умиленными фресками Джотто, под своды нижнего этажа, где живопись потолка тонет во мраке, горят неугасимая лампады и облик Чимабуевского Франциска еще так полон средневековой ночи, я в переломе своего религиозного настроения снова пережил всю противоположность, но и все родство природной и церковной мистики и с предельной ясностью вспомнил день своей свадьбы). Снопы косых солнечных лучей, падая из высоких узких окон, прорезывали сумрак церкви и лежали на полу большими светлыми квадратами.
Я стоял направо от входа и ждал Таню. Я ждал ее с такой радостью и в таком волнении, что не услышал стука подъезжавшей кареты и не заметил как Таня появилась в притворе.
Когда же наши глаза встретились, она, вся затканная белым солнцем, в белой фате и в белых цветах, уже стояла в церкви. Под её белыми ногами дрожал и лучился солнечный ковер. Хор вдохновенно встречал её душу: «гряди, гряди голубица».
Белая «голубица» опустила глаза и сделала один удаляющий ее от меня шаг: солнечный ковер мгновенно выскользнул из под её ног и вся она словно померкла.
47
Через несколько минут священник соединил перед аналоем мою и Танину руку.
Не знаю почему, но этот момент Таниного прохождения сквозь солнце мимо меня в последнее время все чаще вспоминается мне и все больше и явственнее исполняется какого то тайного смысла.
Часов в 7 вечера мы поехали на вокзал. На красном небе стояли гряды золотых облаков. Москва приветно мерцала в золотой пыли. Слитком чистого Золота ярко лучился купол Храма Спасителя.
Когда мы подъезжали к Сокольничьему лесу, солнце стояло уже совсем низко, лишь самые макушки сосен пламенели в последних лучах.
Скоро совсем стемнело. В просеках парка зажглись голубые фонари. Мимо, со звоном и грохотом неслись ярко освещенные, переполненные трамваи. «Как хорошо, что мы с тобой одни, что в церкви не было посторонних и что люди в огнях летят мимо нас», сказала Таня, крепко сжимая мои руки.
Наша карета (двуместная, обитая синим сукном и с гранеными стеклами, — я как сейчас вижу ее перед собой), остановилась у Брестского вокзала. Веселый, тучный носильщик ловко перекинул через плечо наши чемоданы и почти бегом повел нам к нашему вагону.
Поезд быстро несся в холодную ночь. В черном окне, словно низвергнутые с небес
48
опальные звёздные души, кружились крупные золотые искры; залитое мягким рассеянным светом купэ было исполнено той острой тайны поезда, что с такою глубиною вскрыта Толстым в «Анне Карениной».
Таня сидела против меня. Её лицо над букетом желтых роз у черного в золотых искрах окна на фоне красного бархата сияло незабвенным вдохновением: и счастьем и скорбью.
Я не знаю, Наталья Константиновна, хорошо ли Вы помните Таню? Её простое, русское лицо округлый жест, родной московский говор, небольшие, но изумительно живые карие глаза и удивительную, никогда ни у кого невиданную мною улыбку, побеждающую внезапностью своего появления и своею солнечностью.
Главное, помните ли кроме этого внешнего облика Тани, за который ее все так просто и искренне любили, её второй, более внутренний облик, как бы вписанный в чёткие черты первого неуловимыми для невнимательных взоров линиями — помните ли неожиданно-исступлённые ударения и мёртвые паузы её речи, внезапные окаменения жеста, обаятельно индивидуальное и все же типично-нервное подергивание вокруг губ, мгновенное скорбное озарение счастливого лица и ту предельную обнаженность и хрупкость всего существа, в которой так выразительно объединялись все эти отдельные черты её второй, внутренней внешности.
49
Ничто так убедительно не свидетельствует о той великой радости жизни, которую таит в себе молодость, как её упорное стремление преувеличивать духовную ценность страдания.
Когда я познакомился с Таней, мне было двадцать лет. Помню, как меня сразу же таинственно взволновало выражение болезненной скорби, которым затрудненно дышало её простое и как будто счастливое лицо.
Спустя два года, когда я увидел ее уже после смерти Бориса, темный жилец её души, тяжелый, нервный недуг, окончательно держал ее в своих властных и жестоких руках. Временами он надолго уводил ее в какие то неведомые сферы, двоил её сознание, погружал в таинственный сон, заставлял забывать все прошлое, приподымал завесу над будущим...