Это и была удача их в темный нежинский вечер, но удача краткая.
– Вы зачем здесь? Кто вас сюда пустил?
Как внезапно Артюша возник, так из той же тьмы с той же неожиданностию явилась крупная, знакомая фигура в полицейской форме. Нет, это не Иннокентий Иваныч!
– Я прошла…
– Вы не можете тут находиться. Потрудитесь уйти. И нынче же выезжайте в Москву. Если завтра я вас увижу в Нежине, то этапом вышлю к родным. Мне это надоело. Аникин! Проводи барышню до вокзала. И посади в вагон. В одиннадцать, на Москву.
Жандарм сделал под козырек.
– Слушаю, ваше высокородие! Нежинский полицмейстер шутить не любил.
* * *
Ночь, неторопливый ход поезда. Широкая русская колея, тяжкие вагоны – спешить некуда, ехать так ехать, во всяком случае основательно.
В дамском купе фонарик над дверью задернут. Коричнево, теплый и душноватый полумрак, случайное жилье, но уж будто насиженное. У окна Лиза. На другом диване полосатом, второклассном, женщина средних лет, полная, с мягкими карими глазами, в шали, серьгах. На пальцах кольца – жует пряник.
– Кушайте, скушайте еще. Протягивает Лизе коробку.
– Поедите, милая, веселей на сердце станет.
Едут вместе около часу. Уже познакомились, уже начинаются разговоры – из бесконечных русских вагонных, «открывающих душу», иногда заключающих даже дружбы. Уже знает Авдотья Семеновна, зачем ездила Лиза в Нежин. Лиза узнала, что соседке путь совсем дальний – за Москву, за Урал, в Тюмень. А едет из Киева: не так-то мала Россия! Ездила по делам наследства, теперь домой.
Лиза поблагодарила, взяла пряник.
– Вы меня этак закормите.
– Вас чего же, голубушка, и закармливать. Вас подкармливать надо, вон вы какая кволая. Да от слез дородности не наживешь. А только я правду говорю: разливаться вам нечего.
Авдотья Семеновна отложила коробку с пряниками, оправила волосы, уселась поудобнее.
– Первое дело, вы боитесь, что жениха вашего отправят в Сибирь. Это напрасно. Что же он такое сделал? Чем провинился? Забастовка, газету жгли, пошумели… – помилуйте, мы это дело смыслим немного. Видали ссыльных. Другая статья. Это которые в партии, печать тайная, прокламации, рабочих на бунт подбивают.
– Артюша ни в какой партии не состоял.
– То-то и оно-то. Просто: молодой человек, горячий, товарищей поддержал. Посидит, конечно, в Чернигове. Веселиться не приходится, да и убиваться не надо. На доктора, говорите, учится? Вот, подержат до осени, а там опять в Москву, в клиники эти, на Девичьем поле. Клиники замечательные. Меня туда три года назад посылали. Там у вас Снегирев, знаменитый профессор – вылечили, не могу пожаловаться. Москва город богатый, щедрый. Ваши купцы много на медицину жертвовали – что правда, то правда.
Но вот что насчет нашей Сибири, вы, русские, мало ее знаете, и как бы сказать, не цените, даже боитесь. Лиза подала из уголка своего голос:
– Почему вы сказали: «вы русские», разве вы сами не русская?
– Я, понятно, русского происхождения. Но сибирячка. Это особая статья. А Сибирь целый мир.
Лиза не только что Сибирь, свою Россию едва знает. Волги не видала никогда, Кавказа, Крыма, даже Киева. Поезд, постукивая, идет полями Малороссии, мимо разных бахмачей, конотопов, но и это все мгновенно мелькнет в ночи, не оставив следа: да и Нежина беглый след – сон!
Сном окажется, может быть, и сама поездка, эта ночь и соседка с рассказами, но сейчас еще сон длится. Лиза слушает.
– Мой отец из Тюмени родом. Знаете, Западная Сибирь. У нас дом свой в Тюмени, отличный. Мать рано умерла, я сироткой росла, но отец, Царство Небесное, очень меня любил. У него винокуренные заводы были по Иртышу. Большое дело. А меня он отчасти и баловал, отчасти и в жизнь вводил, с ранних лет. Например, когда ездил вдаль, по заводам своим, то меня непременно брал. Ах, это так было интересно! Во мне по наследству, что ли, деловая жилка оказалась. Да и путешествия эти ее развивали. В тринадцать, четырнадцать лет я многое в нашем хозяйстве понимала. И куда мы с отцом ни приезжали, он всегда меня служащим представлял: «Моя наследница, ваша будущая хозяйка».
Отец был деловой человек, но добрый и верующий. И я тоже верующая, с детских лет. А отец был и благотворитель, и в церковных делах деятель. Вот мы с вами, голубушка, все про арестантов да ссыльных разговаривали. А ведь я сызмальства их знаю, можно сказать, даже среди них росла.
К нам в Тюмень очень много их из России присылали. Была и пересыльная тюрьма – огромная. При ней церковь. А отец в ней церковный староста. Так что постоянно около нее и в ней – и я, конечно. Там я и впервые каторжников увидала, которых дальше отсылали, в Восточную Сибирь. Они совсем не казались мне страшными.
Один случай мне особенно запомнился, на всю жизнь. Если угодно, расскажу.
Лиза сказала, что очень хочет послушать.
– Я была еще совсем маленькая, лет восьми-девяти. Мы с папенькой стояли у обедни в этой церкви. А там так устроено было, внизу вольные, а каторжники наверху, на хорax – у них и дверь особенная. Когда их вводили, то всегда такой звон кандалов, знаете, слабый, скорее позванивание, но на меня это действовало. Мне их всегда жалко было. Да и отец жалел, что мог им всегда помогал. И вообще у нас в Сибири принято жалеть ссыльных. Но тут вышло особенно.
Значит, я стою с отцом у клироса, на обычном нашем месте. Литургия идет. Наконец, Херувимская. Хор поет: «Иже Херувимы, тайно образующе…» – как всегда, мы на колени опускаемся и вдруг сверху звук такой, цепи, знаете ли, звенят – вся толпа долу приникает. Хор: «И Животворящей Троице Трисвятую Песнь припевающе» – я подняла голову, а они на полу лежат, над нами, простерлись, и рыдают, рыдают… Тут, помню, мне по спине точно кипятком брызнуло, в глазах блеснуло. Я, знаете ли, к папаше прижавшись… Опять на них посмотрела, отцу шепчу: «Папенька, говорю, а ведь Христос-то с ними».
Папаша говорит: «Понятно с ними, Дунечка. А это ничего. Ты их жалей, так Он и с тобою будет – Он всех страждущих жалеть заповедал».
Она примолкла.
– Вот, душенька, и вы платочек вынули, а меня прямо тогда это потрясло. И сорок лет прошло, папаши давно в живых нет, я замужем, а до гроба доски не забуду, как меня тогда всю, махонькую, такая сила пронзила.
Голос Авдотьи Семеновны оборвался, она слегка отвалилась на диване.
– К этому еще и то могу добавить: о. Виталий, наш священник был тюремный, он их исповедовал и причащал – старый человек, почтеннейший. Он говорил мне, когда я уже была взрослая: «Им у меня нечему учиться. Они так исповедуются, как нам и не снилось. Я полагаю, что настоящие-то христиане они, а не мы». И еще добавлял: «Я им в высшей степени благодарен. Они меня смирению учат». Видите, какие каторжники-то наши.
И наша жизнь там, в Сибири, очень с ихнею переплелась. Они обычно, когда из России в пересыльную попадали, то очень боялись: Сибирь, мол, да то да се, каторга начинается. А как раз наши им к празднику то пирогов, то пряников понашлют, отец мой в первую голову: что ж, хоть и провинились, а вот искупают – несчастненькие, значит. Их жалеть надо. Они и удивлялись.
Или тоже, я помню по детству: отец берет меня с собою в поездку. Садимся на пароход и по Иртышу, путь немалый. Велика наша сторона, ух, огромна! И реки как моря. Ну, вот, плывем, на буксире за нами баржа, с каторжниками: их из Тюмени дальше, в Восточную Сибирь отправляют. Хмуро так, небо серое, вода, вода… а они хором петь начинают. Как поют! Вы бы послушали. Отец мне, например, говорит: «Где бы ты хотела, Дуня, чтобы мы остановились?» (Там разные пристани есть – мимо некоторых мы проходили, у других останавливались.) Я отвечаю, положим: там-то. Он сейчас к капитану: «Вот, наследница моя желает привал сделать». – «Извольте, ваша воля».
Останавливаемся. Сейчас – это нам на пароход всякое добро тащут, с берега. Более всего рыбу – знают, сурьезный купец едет. Осетрина, белуга, мало бы чего… нельма, такая знаменитая сибирская рыба. Пироги разные. Птица.