– Мне Мариуччиа говорила, что вы все знаете. Вы как-то по луне, по облакам, по ветру высчитываете… А мне бы хотелось, чтобы завтра хорошо было – Мариуччиа обещала свести в горы.
Он подходит к окну, посвистывает, рассматривает море, белые барашки на нем, садящееся солнце.
– Когда Корсика на закате видна, значит, завтра хорошая погода…
Отворяют окно настежь, облитые нежным закатным огнем, ищут в вечернем ветерке Корсику.
– Вон она, вижу…
Таня видит, действительно, в эфирной дали полупрозрачный силуэт – не то горы, не то замки – еще какой-то новый волшебный мир, кроме особенного этого, полного уже вечернего благоухания апельсинных рощ и тихих лесов по ущельям Барди, в одно из которых, в гости к синьоре Лукреции, поведет завтра Таню Мариуччиа. Ну, вот и слава Богу, что хорошая погода.
* * *
Элли и Мариуччиа сидят на высокой скале над дорогою в Сестри. Место это называется Сант Анна. Некогда тут был монастырек, близ древней римской тропы-дороги: по ней шествовали мулы легионов с поклажей в Галлию.
Сейчас тут лес, благоухание, тихий гул, звон в вершинах сосен, солнце. Мелкие ящерицы по камням на припеке, и перед глазами, как туманно сияющая бездна – море. Оно дышит смутно. Как будто само входит в воздух, сливается эфирною своею синью с ним, под солнцем же местами блестит белым, как снеговое поле.
– Под этой пинией, Elena, я любила сидеть с Леей… Мы тут читали вместе. Она мне рассказывала о вашей стране. Она была худенькая такая… хорошая, и как это по-русски: una еbrea?[62]
– Еврейка.
Элли вздохнула.
– Мариуччиа, как у вас тут прекрасно… Да, прекрасно, но вот мне сейчас грустно… не знаю сама. Все о своих думаю, там, в России. А тебе бывает иногда грустно?
Мариуччиа подняла на нее огромные, продолговатые глаза.
– Мне, Elena, всегда грустно. Вот я и вспоминаю… вот, что раньше было. Лею вспомнила. Ах, я рада, что с вами опять встретилась.
Мариуччиа опустила голову. Предвечернее солнце обрисовало на камне тонкую тень ее носа.
– Elena, я ведь совсем одна.
Элли полуобняла ее, поцеловала в белую полоску посредине головы, узенькую, ровно разделявшую смоляно-черные, гладко причесанные и блестевшие волосы.
– Мать тоже умерла?
– Si[63]. Когда узнала, что убит figlio…[64] Она, она… Мариуччиа спрятала лицо на плече Элли.
– Как прочитала телёграмму… побледнела и… eccola morta. Subito.[65]
Она откинулась немного, как бы изображая: вот так мать умирала.
Элли гладила ей на голове волосы.
– Ты всегда была ласковая, Elena. Ты, как это сказать по-русски: светлая? Ну, come il sole[66].
И неожиданно поцеловала она ей руку.
– Я отлично помню и тебя, и too marito[67]. Но тогда вы приезжали сюда будто в гости. А теперь… emigranti?[68]
Элли стала рассказывать. Мариуччиа понемногу успокоилась. Но задумчивость продолжала ее осенять, как на них самих надвинулись удлинившиеся тени сосен.
Мариуччиа будто о чем-то думала. Потом тихо спросила:
– Значит, ты оставила там, a Mosca, всех родных? И Glieb тоже?
– И Глеб.
Мариуччиа подняла на Элли темнеющие свои, с влажным блеском глаза.
– А тебе не было страшно?
Элли слегка смутилась.
– Как страшно? Почему?
– Sono molto vecchi…[69] старые. А если без вас умрут?
– Мы ведь надеемся вернуться.
Элли произнесла именно это, и уста ее лучше говорили, чем сердце. Хотелось еще что-то добавить словами, увязать сердце покрепче, чтобы вернее было.
– Да, да, ты понимаешь… как сейчас в России. Невозможно. Глебу там нельзя писать, пока не изменится, нельзя.
И она почувствовала, что дело крепче. Стала рассказывать, какая в России жизнь, что происходит. Мариуччиа лежала теперь на спине, закинув руки под голову. Слушала внимательно.
– Non c'e liberta…[70] – a Lea говорила тогда, что они стараются, чтобы в России была свобода. Значит, не удалось, Elena?
– Не удалось. Из тех, прежних, многие как раз погибли или оказались в ссылке.
– A Lea жива?
– Не знаю. Может быть, Эдуард Романыч знает. Он из одной с ней партии.
Мариуччиа усмехнулась.
– Signor Edoardo…[71]
– Ты чего это? Он особенный, но достойный человек.
– Я знаю, – скромно ответила Мариуччиа. – Конечно.
Потом вдруг поднялась и уже сидя, глядя на Элли прямыми, без всякого лукавства глазами, в которых опять была грусть, добавила:
– Не люблю его. No, Elena[72], я его не люблю.
Элли несколько удивилась.
– За что же?
– Гордый. Очень. Я его знаю. Почти одним хлебом и чаем питается – ему чай присылают da Parigi[73], у него там друг. А от нас, здешних, ничего не возьмет.
Дочь полка знала все. С детских лет, когда мать еще была жива, помнила она этого signore Edoardo, так же, как теперь, жил он в той же пыльной комнате у синьоры Марты, вдовы рыбака, высоко над Барди, средь оливковых деревьев.
– Когда я была девочкой, он дарил мне такие же камешки, как теперь твоей Tania. Он не похож на других, е vero[74], я его не совсем понимаю.
– А ты Глеба моего понимаешь?
Длинные глаза Мариуччи выразили некое замешательство, смесь смущения и сочувствия. Она даже слегка покраснела.
– Русские все писатели. Я их много видела.
Элли улыбнулась.
– И все чудаки?
– Нет, Elena, я не то говорю.
Она опять полуобняла Элли, посмотрела на нее долгим взглядом.
– Я тоже тебя… е tuo marito[75] давно знаю, но это другое. Elena, я вас всегда… вы уж будто родные. A signore Edoardo – другое. Он… конечно… но он вроде stregone[76].
– Колдун?
– У нас некоторые так говорят. Но я не верю. Не колдун, а колючий, еж…
Элли вспомнила заросшую, в буграх и клочковатостях голову Эдуарда Романыча, его маленькую сутулую фигурку, нескладность и действительно какую-то шершавость – и засмеялась.
– То колдун, то еж…
– Наши девушки ходят к нему гадать, он карты хорошо раскладывает, но его все боятся.
– Очень уж вы робки, ragazz'ы[77]. А вот погоди, к нам приедет Ника с женой, увидишь еще русских и тоже, пожалуй, скажешь, что они stregoni.
Мариуччиа замолчала, несколько была смущена. Не слишком ли много наболтала? Про русских, про signore Edoardo?
Они вскоре поднялись и по старой римской дороге, а потом просто по тропинке чрез оливковую рощу с серо-змееобразными стволами в буграх и мелкой серебристой листвой спустились вниз к Барди.
Здесь вечер сильней чувствовался. Солнце уж за горой, глубокие тени на прибрежных скалах и весь пляж в тени, и линия железной дороги. В клубе белого дыма резво катил в Рим экспресс. У переезда шоссе женщина с огромным животом подняла флажок и опустила шлагбаум – перед ним остановился ослик в двуколке с худым стариком в соломенной шляпе.
Поезд весело прогрохотал и влетел в туннель, откуда медленно стал выходить потом дым, как из ружейного ствола после выстрела.
Мариуччиа простилась с Элли: надо идти к бабке. Элли же, не доходя до своего дома, издали увидала Глеба и Таню. Они, видимо, возвращались с пляжа.