– Барыня, гроза-то была… Вихорь-то! В булочной сейчас говорили: Анненгофскую рощу снесло. Пря-ямо! Как на покосе, говорит, скосило. Ни деревца! А то еще, будто, товарные вагоны в Дорогомилове посбросало, как есть с насыпи вниз под откос…
Элли села за самовар. В тихих сумерках, прозрачных и безмятежных, пили они с Глебом чай, ели теплые савостьяновские калачи с маслом Бландова – может быть, и из прошинского молока. Чайная колбаса, ломтики ветчины. Глебу казалось, как грустно, и радостно вот так сидеть, так уединенно, средь бурь и сияний, здесь вдвоем и в любви, и в приятельстве, а там, внизу, темная бездна со стонами Воленьки. И они на самом краю, на самом.
Элли вдруг приподнялась, обняла его. В полусумраке вечера он совсем близко увидел знакомые, милые, сумасшедшие зеленоватые глаза.
– Глеб, не умирай! Ты… не умирай! Я не могу, не могу…
Ее теплое, легкое, такое знакомое тело со слабым запахом духов, с мягкими, путаными волосами на голове, иногда такое бурное, кипящее, в детской беспомощности на нем повисло.
– Не умирай!..
* * *
Сандро бегал по Москве с видом неунывающего сатира, заговаривал молодых дам Гамсуном и Пшибышевским, бурно хохотал, много ел и откуда-то умудрялся доставать деньги. Погорелков исследовал кабачки и клоаки, прицеливаясь на московского Верлена – в боковом кармане всегда носил тетрадочку стихов, только что написанных: охотно почитает, были бы слушатели. Цилиндр все красуется на нем, красная гвоздика в петличке. И в конце концов он отдаст и тому же Сандро и вообще, кто попросит, последнюю трехрублевку, считая, что так поэту и полагается. «Как весна я молод, и как пламя жгуч», – но и следующая трехрублевка неизвестно ему самому каким способом все-таки у него появится.
Люся успела к Курилке за лето остыть, ее больше занимал теперь студент в Люблине, сосед по даче. Заезжая на Арбат к Элли, она сияла агатовыми своими глазами. «Ты понимаешь, он слушает археологические лекции, сам работает, его при Университете оставят. Очень, оч-чень интересный. Он про мозаики Кахрие Джами страшно занятно рассказывает. Ты как смотришь на Кахрие Джами?» Элли вряд ли могла сказать нечто о Кахрие Джами, но Люся тряхнула кудряшками и неслась уже дальше: «Да, а ты знаешь, тот ураган, помнишь… ну, у нас весь огромный лес, за озером, как косой скосило».
Итак, все в порядке. День набегает за днем, июль идет за июнем, липы вокруг церкви Спасопесковской отцвели. В передовом журнале появилась статья о Глебе – Элли всем показывает: «Вы читали? очень хвалят…» Глеб делает вид, будто недоволен, что она раззванивает, да и сама статья… ну, разумеется, сочувственно. Сам-то он перечитал ее не раз – первая цельная статья, а еще книги нет, отдельные рассказы. Свое имя в печати кажется особенно нарядным, да, неплохое имя. Сразу из других выделяется.
В это же самое время Воленька внизу задыхается. Его мучат ваннами. Элли к нему бегает вниз-вверх, легким эльфом на длинных ножках, они не устанут носить ее, не устанут. «Глеб, это такой ужас, он так страдает!» Глеб тоже ходит и тоже сочувствует. Но у него нет дара Элли, он и стесняется, и робеет, и так расстраивается, что мало дать может. Поднявшись наверх, широко вздыхает: да, тут его рукописи, там лист метерлинков-ской корректуры, здесь журнал со статьей, книги об Италии… – все дело в этом, и в этом главное.
А вот входит Косинский. Он красен, усы его вниз, глаза воспалены, воротничок помят. Элли является. Он грузно сел. «Да, так-то… Глеб, у вас папироса найдется?» Глеб подает. С видом идущего на казнь, вкушающего последнюю радость, Косинский затягивается – жадно и самозабвенно. «А психопатка-то моя сбежала…» Он на Глеба смотрит тяжким взором. «Ну, куда… как сбежала?» – «Да уж так. Бросила. С прохвостом». Молчание. «Послушайте, вам приходилось когда-нибудь видеть вырожденскую стерву с поэтическим именем?.. – Майя! Нежно и волшебно. Но в ней знаете какая душа? Кухарки-с! Ах, что там, я вашу Марфушу обижаю, это золото рядом с моей феей. Нет, сколько она кровушки моей попила, этого не расскажешь. У вас вина нет?»
Вина не оказалось. Все равно, гость не смолкает. Профиль его волкообразный еще резче, усы еще ниже и длинней.
– За моей спиной завела шашни с проходимцем, – будто офицером, он казацкую форму носит, у него и кинжалы, и газыри, какой-то фантастический казак. Морда красная, играет на гитаре, сам белобрысый и брови белые – а имя? Все врет, разумеется. Фамилию явно сочинил: Мельгау де Граф Энлевейн Гурри. Подумать только! Этой фамилией мою дуру и доехал. Мельгау де Граф… нелепость, для психопаток! Уверяю вас, будь этот жулик просто Сидорчук, ничего бы и не было. Но бестия продувная: подговорил тайно бежать, в мое отсутствие (я уезжал в Абрамцево). Вещи все забрала. Свои, да и моих не постеснялась! И главное – все мои деньги! Возвращаюсь, ни копья! Совершенно обчистила.
– Много ваших денег увезла?
– Десять рублей. Элли засмеялась.
– Какая прелесть!
– Да, вы смеетесь, потому что вы помещица. Взяли да и уехали в деревню.
– Я помещица?
– Разумеется. У вашего мужа имение. Для вас десять рублей не деньги.
Элли вспыхнула.
– Ну, это уж вы чушь порете! Глеб вмешался.
– Единственно, что мне в политической экономии нравилось, нам в Университете читали: психологическая теория ценности, Бем-Баверка.
– Эти Бем-Баверки хороши, когда деньги есть.
– Элли, понимаешь: у кого рублей больше, тот каждый рубль меньше ценит. А у кого их…
– Именно, у нас с тобой страшно много!
– А у него еще меньше. Десять что тысяча. Бем-Баверк успокоил волнение. Было признано, что последние десять целковых унести очень жестоко, ну, а насчет причин внутренних…
У Элли на этот счет взгляды ясные.
– Если она его полюбила, то это все. Любовь все. Тут ничего нельзя сделать и она права. А деньги… фу! ничего.
Художник долго бурчал. В знак сочувствия Элли дала ему три рубля. Он пошел утешаться в «Ливорно».
В тот же день, возвращаясь домой в сумерки, Элли у двери Воленькиной квартиры увидела большой темный гроб – он приставлен был к стене стоймя, рядом крышка с глазетовыми кистями. Похолодевшею рукою толкнула она дверь, никогда теперь и не запиравшуюся. В передней было темно. Клавдия Афанасьевна брела из кухни, шаркая туфлями. Дверь к Воленьке приотворена. Букет огромных колокольчиков – Люся привезла из Люблина – на столе. «Ослабел, ослабел, – зашептала Клавдия Афанасьевна. – После ванны совсем слабеет». – «А… а, да»… Элли взяла Клавдию Афанасьевну за рукав, попятилась назад к двери. «Ничего, вы и здесь можете говорить, он заснул сейчас, ничего…» Они вместе выступили на лестницу. Ни гроба, ни крышки не было. Элли перевела дух. «Я нынче еще зайду… ночью у него посидеть, потереть спину». – «Спасибо, душечка, вы замучитесь с ним».
Элли медленно побрела наверх: «Что ж, я сумасшедшая, на самом деле? Психопатка?»
Взошла к себе потихоньку, сняла перчатки. Все было мирно, обычно: Марфуша возилась на кухне, Глеб зажег у себя лампу и писал что-то. Она его позвала, прошла в большую комнату с фонарем-балконом на Спасопесковский.
– Глеб, слушай… ну это что-то ужасное. Я сейчас гроб видела. У Воленьки. А там никакого гроба нет.
И она рассказала все как было.
Глеб взял ее за руку. Рука очень холодная.
– Померещилось тебе… от нервности.
Она сидела на постели очень бледная. Потом вдруг ослабела и мягко, как-то безответно завалилась на спину, поперек кровати. Глеб знал – с ней такое бывает, обморок. Знал, и всегда боялся таинственной этой силы, сразу жизнь останавливающей. Бездыханна, беспомощна! Он ее поднял, руки висели. Положил голову на подушку, расстегнул ворот, одеколоном потер виски, дал понюхать. Опять приподнял и к себе прижал. Кто-то хотел отнять ее у него. Нет, мое, не отдам! И встряхнул.
Точно сорвалось что внутри с петли, глубоко она вздохнула – да, да, жизнь! Глеб целовал ее лоб, пахнувший одеколоном, слышал стук собственного сердца, но теперь это не тот, страшный и безмолвный мир, а она, настоящая, хоть и такая по-ребячески сейчас слабая Элли. Она его обняла: «Ты тут… ну, ничего, значит, все хорошо. А мне плохо было». – «Да, да, лежи, я тебя укрою».