Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Если пожелаешь, можно эту дверь открыть, — сказал старик, — прямо с улицы и попадешь. Ключи-то есть.

— Действительно, на гвозде, вбитом в косяк наружной двери, висела связка крупных проржавевших ключей.

— Только на кухню-то так и так через залу ходить. Мы стали подыматься по лестнице. Ступеньки прогибались под ногами, пищали и мяукали. Старик толкнул дверь, и моим глазам предстала комната. Сначала мне показалось, что стены покрыты плесенью, но потом я поняла, что это иней. Запах старого дерева и пыли смешивался с сырым запахом мороза. По левую руку стоял крашенный коричневой краской гардероб и за ним полуторная железная кровать, заваленная каким-то барахлом, по левую — комод, над ним точно градом побитое, все в черных оспинах, зеркало, в углу этажерка, задернутая пожелтевшей кружевной занавеской, под окном маленький шаткий столик и три стула разной высоты. Кажется, я тоскливо вздохнула. Старик поспешил сказать:

— Ты, дочка, не смотри, что холод. Тут, если натопить, хорошо!

— Сейчас, наверно, и дров нигде не купишь…

— А зачем дрова-то? У нас уголек есть. При железной дороге живем. Я как-никак сорок семь лет на дороге отработал. Только в прошлый год на пенсию вышел. Сколько надо, бери, не бойся. Хоть весь день топи. Еще увидишь — жарко будет. Помещение хорошее, места много, — принялся он нахваливать, словно ему позарез нужен был в доме чужой человек.

— А кто тут раньше жил? — спросила я.

— Здесь-то? Клавка в этой комнате жила. А теперь — что ж? — вниз перебралась, в материну. В том году мать похоронили. Да уж ей восемьдесят стукнуло, матери-то. Пожила уже…

— А вещи… — начала я.

— Вещей много! — обрадовался старик. — Людей, вишь, вовсе не осталось — я да Клавка, а вещи все тут. Чего надо, бери, пользуйся. Если, конечно, пожелаешь, — прибавил он, догадавшись о моем замешательстве. — А если не требуются, мы с Клавкой вытащим. Вон, в сарай снесем да и ладно. Как скажешь. А может, и пригодится чего — гляди, как пожелаешь…

Я стала спускаться вниз, старик шел следом и продолжал объяснять:

— Клавка говорит: буду в материной комнате жить, тяжело, говорит, наверх лазать. Ноги у ней болят. А я ничего — пока не чувствую. На восемь лет ее старше, а ничего. Я с этой лестницы хожу, — сказал он, когда мы снова очутились в «зале», и кивнул на лестницу. — А комната с тобой по соседству, только дверь заделали. Раньше была дверь, а после заделали.

Я направилась к выходу.

— Ну так как, ждать или как? — спросил старик тревожно.

Я пожала плечами.

— Не знаю даже…

— Четвертый человек приходит, все смотрят, а ехать никто не желает… — пожаловался старик.

— Ну, вам же спокойней.

— Уж куда спокойней… А ты погляди, сад у нас, — снова оживился он и потянул меня к окошку. — Сейчас-то, конечно, снег один кругом, а летом хорошо! Анька раньше за ним ухаживала, за садом-то, клубнику разводила… Клавка, она ленивая, запустила. Все лежит да лежит, книжку читает. Мать, бывало, ругается, а ей все равно… Так если приедешь, я топить стану, чтобы прогрелось…

Я ничего ему не ответила, но решила, что ни за что не поеду. Уж лучше платить 30 рублей за комнату где-нибудь в более приличном месте.

Знакомые все-таки уговорили меня ехать.

— Годик помучаешься, а там снесут всю эту рухлядь — получишь квартиру.

Я оставила в комнате все как было, только сняла со стены зеркало да вынесла в залу стулья. Николай Харитонович (так звали старика) не обманул и натопил так жарко, что хоть окно открывай. Всю первую ночь я не могла заснуть из-за грохота проползавших по насыпи железнодорожных составов. Утром, чтобы умыться, пришлось бежать вниз на холодную кухню. Над раковиной висела картинка. Кто-то нарисовал акварельными красками далекий голубоватый лес, а перед ним три громадные трубы, из которых по всему небу расползался дым — из одной почти черный, а из двух других молочно-серый. Я вскипятила чайник, зажарила яичницу и собиралась тащить сковородку к себе в комнату, но Клавдия увидела и возмутилась:

— Что это ты взад-вперед носишься? Здесь, что ли, места мало? Давай, садись с нами!

Я послушалась, и мы уселись за стол втроем.

Утром мы вместе завтракали, а по вечерам пили чай. Харитоныч заводил разговоры — о погоде, о хозяйстве. Клавдия молчала и вроде бы даже не слушала, что он там себе болтает. Иногда только замечала:

— Ешь ты лучше…

Потом мы расходились — каждый в свой угол. Дом и по ночам продолжал кряхтеть и постанывать. Казалось, будто кто-то бродит по комнатам и по чердаку. Вначале я думала, что это Харитоныч бодрствует за стенкой, но потом догадалась, что дряхлые доски и балки сами отзываются на перестук колес. Я уже привыкла к этому стуку, к свисткам паровозов и, если просыпалась от них, не злилась, а только думала: как странно, что кто-то не спит в такую глухую морозную ночь, а ведет куда-то какие-то поезда… Становилось жалко этого человека и сладко оттого, что у меня в комнате так тепло. Брат моей бабушки тоже был машинистом, значит, и он по ночам водил поезда, а ночи тогда были еще холоднее и глуше… Однажды, еще до моего рождения, он напился пьяный и попал под маневровый паровоз.

В доме, на всех стенах, висели картинки — и в кухне, и в зале, и на лестнице, и в моей комнате. Все они были взяты под стекло и аккуратно оклеены бумагой. Чем больше я их разглядывала, тем больше они мне нравились. Ничего особенного в них не было: кусок серого забора и еще более серый, корявый ствол старой яблони; крыша и торчащая из-за нее березка — листьев нет, зима; и снова та же крыша и просвечивающее сквозь облако узкое, вытянувшееся столбиком солнце. Я не сразу догадалась, что крыша — это крыша соседнего дома, а яблоня та самая, что растет в углу нашего сада. Только лес и три трубы были нездешние.

Особенно мне нравилась «Весна» (это я ее так назвала, ни на самих рисунках, ни на обороте мне не удалось найти никаких надписей). На картинке была нарисована дорога, снег уже серый, разбитый колесами, колеи наполнены чистой талой водой, но сугробы по сторонам еще высокие, белые. Солнца нет, все тихо и так грустно, будто это самая последняя весна…

Кроме рисунков в доме была еще одна заинтересовавшая меня вещь. В зале под лестницей, рядом с буфетом, стояли часы — старинные, в большом футляре из хорошего дерева. Часы молчали. Однажды, оставшись одна, я подошла и открыла дверцу. Под неподвижным маятником теснились какие-то пузырьки, давно пустые, валялись пожелтевшие, покрытые толстым слоем пыли, бумаги и лоскутки — один был шерстяной, клетчатый, побольше остальных. Я подумала, что, верно, не будет убытка, если выкинуть весь этот мусор, но тут в зале появился Николай Харитонович и не спеша уселся на стул.

— Часы глядишь? Не ходят они, сломанные.

— А вдруг пойдут? Бывает, отдохнут и пойдут… — Я подтянула гирю и тронула маятник.

— Не пойдут, — сказал старик. — Как Анька умерла, в тот день они и встали.

— Может, отдать их в починку? Хорошие часы.

— Не починят! Раз уж встали — все. Прямо в тот самый день в аккурат и встали.

Я вспомнила, что Анька любила сад и разводила клубнику. Маятник между тем качался — так, так! — и чуть поблескивали три красных стеклышка, вставленные в диск.

— Видите, пошли, — сказала я Харитонычу.

— Встанут. Ни грамма они не пойдут — встанут, — ответил он убежденно.

Я взяла стул и села. Маятник качался.

— Я эти часы знаю, — сказал Харитоныч. — Всю жизнь с ними. Я когда на Аньке женился, мне девятнадцать годов было. Вот дурак-то!.. Я, конечно, больше женился, чтобы из общежития уйти — не нравилось мне это общежитие, а кому, к примеру, оно понравится? Грязь одна, мужики пьют, драка. Но сюда попал — тоже… — он хмыкнул и покачал головой. — У Аньки-то четыре брата — старший Славка, после Витька, мне ровесник, после Колька — я Колька и он Колька! После Мишка, ему четырнадцать годов всего было, но крупный парень, высокий. Куда мы, туда и он. И чего только не делали — и водку пили, и по девкам ходили, и по чужим огородам лазали! Нас тут вся улица боялась — ей-Богу, дочка, как выйдем — пять человек! И завсегда вместе, будто они мои братья, а не Анькины. Смех… А про Аньку я и не думал вовсе. Чего мне было-то — девятнадцать лет. Дурачок…

6
{"b":"269650","o":1}