Литмир - Электронная Библиотека

— Завтра вы поедете в Штутгарт.

Внезапно я почувствовала, что готова заплакать. Не знаю почему, но мне стало страшно.

— Я так или иначе собиралась в Штутгарт, — говорю я тихо. Теперь он смотрит на меня в упор.

— Не «так или иначе», — он несколько раздражен, — вас затребовало гестапо. Для пересмотра дела.

Я поражена в самое сердце. Не могу передать, что во мне происходит.

— Меня? — шепчу я, — для пересмотра? — Вероятно, так чувствует себя утопающий, потеряв надежду на помощь. — А как же, — запинаясь, бормочу я, — как с моим освобождением?

Директор пожимает плечами и еще раз заглядывает в бумаги. Потом смотрит на меня. Очевидно, в эту минуту я выгляжу очень несчастной, потому что он говорит несколько более дружелюбно:

— Возможно, это чистая формальность. Вот увидите…

Удивительно, что я не теряю сознания. Держусь на ногах, не падаю. Это уже чересчур. Чаша переполнена. Это сверх того, что в состоянии почувствовать человек. В душе пустота, я смертельно устала и бесконечно безразлична ко всему. Как лунатик бреду обратно в свою камеру. Требуется немало времени, чтобы прийти в себя, обдумать все происшедшее.

Итак, ничего не вышло с освобождением, ничего не вышло с Кетле, с новой счастливой жизнью. Что ж, ладно. Ну и пусть. Извольте. Для пересмотра. Только чистая формальность. Затребовало гестапо. Чистая формальность. Смешно, но смеяться я уже не в состоянии. Плакать тоже больше не могу. Могу только сидеть неподвижно, уставившись в пространство. Немного утешает мысль, что два года тюрьмы все-таки позади. Я цепляюсь за нее. Отсюда меня завтра выпустят, думаю я, значит, выдержу и другое. Противопоставляю одно другому — то, что уже перенесла, тому, что мне угрожает. Сомнительное, но все же утешение.

На другой день меня действительно привозят в Штутгарт, в «бюксенскую помойку». Как нарочно, именно в «бюксенскую помойку», с которой я начинала ровно два года назад. Попадаю в ту же камеру, что и два года назад. Здесь ничего не изменилось. Тогда я застала в ней двух женщин, такая же картина и сейчас. Если это один из причудливых капризов судьбы, о которых так часто иногда говорят, что ж, спасибо и за это. Круг замыкается. Дверь камеры запирают. Итак, я на том же месте, где была два года назад.

— Теперь можно начинать все сначала, — говорю я вместо приветствия. Сперва обе женщины думают, что я здесь новичок. Усмехаясь, приглашаю их вместе отпраздновать мой юбилей. Они разевают рот и таращат от удивления глаза, услышав, что здесь я «стартовала» ровно два года назад. — Да, представьте, — говорю, — все время по кругу. Как на прогулке в тюремном дворе. Полагаешь, что далеко продвинулась вперед, а вместо конца пути оказываешься в самом его начале, в «бюксенской помойке».

Одна из женщин — политическая, жена рабочего-социал-демократа, который нелегально переправлял запрещенные газеты с швейцарской границы в Германию. Она помогала их распространять. Теперь оба арестованы и, как и я два года назад, ждут суда. Женщина на пятом месяце беременности. Другая — уголовница, бывшая проститутка, без умолку рассказывает о своей жизни.

Спустя восемь дней меня отвозят в гестапо. Якобы для пересмотра дела. Молодой человек в штатском презрительно поглядывает на меня, коротко и недружелюбно объявляет, что завтра меня отправляют в Торгау. «Торгау?» — думаю я.

— В концлагерь, — говорит молодой человек и лаконично добавляет: — Сами знаете почему…

Конечно, знаю, сама могла бы рассказать об этом молодому человеку, могла бы досконально ему это разъяснить, во всех деталях, могла бы даже объяснить ему, почему перед ним, желторотым юнцом и незрелым олухом, я стою как жалкое ничтожество. Этот одетый с иголочки, франтоватый хлыщ, явно чувствующий себя неотразимым в сверхэлегантном, на его взгляд, костюме, приобретенном в магазине готового платья, еще ничему не научился и полностью лишен жизненного опыта. Но в эту минуту я целиком в его власти. Ему достаточно взять в руки перо и вписать несколько слов в лежащий перед ним сопроводительный документ, чтобы мне в лагере были обеспечены соответствующий прием и надлежащее обращение.

— Почему вы молчите? — внезапно кричит он, глупо и недоверчиво пяля на меня глаза.

С каким наслаждением я влепила бы пощечину в эту мерзкую рожу!

— Прекратите вашу идиотскую игру в молчанку, — продолжает он кричать, — и подтвердите, наконец, что вы все поняли!

II

Да, я поняла. Теперь, действительно, все начнется с самого начала. Сейчас Кетле и родители ждут меня дома. И ты будешь думать, что я уже дома. Пока ни о чем не хочу тебе писать. Я окончательно застряла в этой проклятой мясорубке. В концлагере нет и намека на законность, которой они могли бы перед кем-нибудь кичиться. В обычном перитоните больше проглядывается перст судьбы, чем в моих двух годах одиночного тюремного заключения. Ударившая с неба молния может не задеть тебя, но может и уничтожить. Это судьба. В мою судьбу никакой бог не вмешивался, за него это сделало гестапо. Мы знали, что представляют собой нацисты, и предостерегали от них. Мы должны были быть более ловкими, хитрее, изворотливее. Не правда ли? Какие все-таки забавные мысли приходят в голову. Иногда это именуют своего рода тюремным психозом или больной фантазией.

Завтра нас отправят по этапу. Правда, в наглухо закрытых железнодорожных вагонах. Но для меня после двухгодичного топтания на одном пятачке это нечто неслыханное. Ты только подумай: путешествие по железной дороге. Путешествие!

Мы едем по маршруту Штутгарт — Брухзаль — Мангейм — Франкфурт — Фульда — Эйзенах — Эрфурт — Галле — Лейпциг — Торгау. Путешествие сквозь безысходное горе. Особый мир. Страшный, сто раз проклятый, полный отчаяния, особый мир. Знакомлюсь с многочисленными домами заключения и тюрьмами, древними каменными темницами и современными тюрьмами, похожими на казармы. Всюду одно и то же: решетки на окнах, стальные, лязгающие и дребезжащие двери, злобные, коварные, властолюбивые, бесчувственные надзирательницы. И редко — человек. И заключенные, эти достойные сожаления создания, отмеченные печатью страха, горя, болезней, отчаяния и мук.

Порой мне кажется, что больше не смогу вынести даже вида этого бесконечного человеческого горя. Кое к чему, видит бог, я уже привыкла. Но наблюдать такое скопление ужаса и жестокости выше сил человеческих. В неспокойных, тревожно блуждающих глазах я читаю страдание и подкарауливающую ненависть. Никак не могу понять, как вплотную с таким горем надзирательницы в коридорах могут болтать и смеяться. Как вообще можно себе представить, чтобы женщина избрала для себя подобную профессию? А ведь среди них нередки и особенно старательные. В мягкой обуви они бесшумно скользят по коридорам, подсматривают в глазок и внимательно прислушиваются.

Особая радость для них — доложить по начальству о малейшем нарушении тюремного режима, обнаружить которое, учитывая обилие инструкций и запретов, совсем нетрудно. Мне довелось повидать множество надзирательниц, и среди них было очень мало сохранивших человеческий облик. Что-то здесь должно быть крайне не в порядке, но что именно? Не думаю, чтобы это объяснялось отсутствием мужа, детей или иного, что заполняет жизнь. Дело, пожалуй, в том, что в них отсутствует человечность, следовательно, отсутствует все. Большинство из них набожно, но весьма своеобразно. Мне кажется, они прячутся за господа бога, так как собственная низость вызывает у них страх. Всевышний понадобился им для того, чтобы можно было возложить на него ответственность за всю несправедливость и все горе, в которых повинны они и подобные им. Они отлично понимают, что несчастными судьбами, которым они обязаны своей преуспевающей служебной карьерой, вершат не на небесах, а на земле, в залах суда, а также, с их помощью, в тюремных камерах. Тем не менее, воздевая к небесам в молитвенном экстазе руки, они ссылаются на провидение не только для успокоения своей совести обывателя, но и для того, чтобы убедить других: во всем повинен некто другой, там, на небесах.

28
{"b":"269631","o":1}