Зато совсем иным выглядит судья. Это коренастый, все еще статный мужчина, у него русые волосы, румяные щеки, лицо здорового человека. Думаю, что под мантией он носит элегантный костюм, наверное, у него есть дети. Весь он очень ухоженный, его движения непринужденны, говорит спокойно, у него хорошая речь, и на него приятно смотреть. В течение двадцати месяцев я не видела ни одного настоящего мужчины, одних только тюремщиков, наверно, потому лезут в голову такие пустяковые мысли.
Конечно, и судью не так занимают мысли о справедливости, как о надлежащем исполнении своих служебных обязанностей, и, несомненно, ему совершенно безразлично, преступник или страдающая мать сидит на скамье подсудимых, точно так же, как ему было бы безразлично, портрет монарха или преступника висит над его головой. Или там не будет никакого портрета. Или, как когда-то, будет висеть крест. Главное в том, что он судья, и не имеет значения, чем он руководствуется — римским или более простым, обычным правом. Он исполняет свою роль, играет ее хорошо, выразительно, продуманно и, очевидно, охотно, ибо, безусловно, приятно сидеть там, наверху. Его вопросы и замечания вызваны отнюдь не интересом к происходящему на суде, не говоря уже о личном мнении по какому-либо вопросу, они свидетельствуют лишь о выполнении обычной, заранее установленной судебной процедуры. Поэтому он останется совершенно равнодушным к тому, какие доводы я приведу в свою защиту. «Высшее» существо в черном одеянии вовсе не желает знать об этом, его замечания и вопросы — лишь пустые фразы, дань учтивости по отношению к его коллегам, сидящим напротив, он судит и осуждает только по своему усмотрению и в зависимости от настроения в данную минуту. То, что сейчас он в хорошем настроении, мне становится очевидным примерно через час, как и то, что из всей бутафории обвинительного акта остается лишь распространение нелегальных информационных листков и продолжение запрещенной партийной работы.
Уже очень скоро вижу, что этот процесс — всего лишь дурацкий спектакль, у меня нет никакого желания принимать в нем участие даже если мне уготована в нем трагическая роль. Пусть поступают, как им угодно, подыгрывать им я не собираюсь, хотя прокурор изо всех сил старается меня доконать и, как старый глупец, упрямо преследует одну и ту же цель. Но обвинение в том, что я продолжала вести запрещенную законом партийную работу, остается недоказанным. Для Зеппа прокурор требует трех, для меня двух с половиной лет тюрьмы и несколько лет поражения в правах. Поражения в правах!
В двенадцать часов дня объявляется перерыв. Хотя у меня нет оснований особенно радоваться, но ощущение того, что весь этот судебный вздор наконец позади, создает хорошее настроение. Ем я с большим аппетитом, впервые за долгое время.
После обеда выступления защиты. Мне кажется, я спокойна и объективна, хотя постепенно начинаю нервничать. Суд удаляется на совещание, появляется вновь. В эти минуты многое можно было бы рассматривать с интересом, комичной выглядит степенная серьезность судебной церемонии, смешно наблюдать, как взрослые люди снимают и опять надевают свои шапочки, но в момент, когда решается моя судьба, мне не до смеха. Я получаю всего два, Зепп — два с половиной года тюрьмы. С зачетом предварительного заключения.
Это хороший день. Судорожное напряжение, сковавшее меня во время оглашения приговора, сменяется чувством облегчения. Внезапно я осознаю, что большую часть назначенного мне срока я уже отсидела в предварительном заключении и скоро буду на свободе. Радость овладевает мной с такой силой, что я готова разрыдаться. Хорошо, что судебное заседание быстро заканчивается. От заключительного слова мы отказываемся. О помиловании не просим.
Едва оказавшись в камере, я тут же пишу тебе. Я это выдержала, сообщаю. Такое же будет в свое время и с тобой, пишу я, надо надеяться, уже скоро. Не могу не думать о своих последних письмах, полных малодушия и отчаяния. Не напрасны были наставления, содержащиеся в твоем последнем ответе. Как ты выразился? Требую от тебя, писал ты, при всех условиях сохранять самообладание. Очень надеюсь, писал ты, что останешься мужественной. Что ж, разве не была я мужественной?
За то время, что я находилась в одиночке, у меня сложилось собственное представление о мужестве и храбрости. Когда я была смертельно усталой, апатичной, ко всему равнодушной и настолько полной отчаяния, что, лишенная всех свойственных человеку ощущений и восприятий, переставала реагировать на причиняемые мне терзания, а со стороны казалась весьма храброй, то на самом деле я не была такой. Храброй была я только тогда, когда сознательно переживала все мыслимые страхи, от них страдала, сетовала на посланные мне горести, роптала на судьбу и восставала против нее. В эти минуты никто на свете не мог бы помешать мне повеситься.
Только тот, кто, полностью отчаявшись в жизни, тем не менее борется за нее, обладает и волей к жизни, и мужеством жить. Быть здоровым как бык еще не значит быть храбрым, даже если яростно наносить удары во все стороны. Храбрый — человек впечатлительный, тонко чувствующий, способный осознать всю огромную степень угрожающей ему опасности и, несмотря на это, сохраняющий непоколебимую стойкость.
Но я держалась мужественно. Разве нет, мой любимый?
Я стойко держалась почти два года. Недостает всего двух месяцев. Чтобы соблюсти букву закона, меня помещают на это время в земельную тюрьму Готтесцелль-Гмюнд, в которой я ранее находилась. Но прежде меня еще раз навещает официальный защитник, желая проститься. Он рассказывает, что по окончании судебного заседания раздосадованный прокурор в ярости швырнул свою шапочку на стол и поклялся отправить меня в концлагерь. Я смеюсь.
— Пусть господин прокурор вволю позлится! — говорю я. — Через два месяца со всем этим будет покончено.
Раньше, смело могу сказать «в мое время», Готтесцелль была одновременно домом заключения, каторжной тюрьмой, исправительно-трудовой колонией и концлагерем для всей земли Вюртемберг. Теперь это только тюрьма, настолько увеличился массовый приток заключенных. Обитателей каторжной тюрьмы перевели в Айхах, подлежащих пребыванию в концлагере отправили в Лихтенбург близ Торгау.
Итак, я отмечаю встречу с моей старой знакомой. Путешествие в Готтесцелль заканчивается без происшествий, Вместе со мной туда отправляют несколько женщин, осужденных за мелкие кражи, и прислугу, брошенную отцом ее ребенка и уличенную в лжесвидетельстве. Недолго думая, она приписала отцовство другому, неповинному в том человеку.
Нас моют и переодевают. Тюремная одежда состоит из черной толстой юбки, черной, болтающейся, как на вешалке, куртки, долженствующей скрыть все, намекающее на принадлежность к женскому полу, передника, шерстяных чулок, тяжелых башмаков, грубого белья и шарфа. Вся эта одежда, которую мне небрежно швырнули, велика мне, кроме того, застирана и в отвратительных заплатах. Она болтается на моем худом теле, и я, наверное, выгляжу, как огородное пугало. Юбку и прочее я то и дело должна подтягивать, так как все вещи упорно сползают. Особенно неудобно это во время прогулки в тюремном дворе, так как руки надо держать за спиной. Потом, когда я получила задание вязать гольфы, я стала подвязываться пояском, сделанным из украденных шерстяных нитей.
Конечно, поместили меня в одиночную камеру. Знакомых я, по-видимому, здесь не встречу. Паулу Лёффлер из Швеннингена тем временем отправили в Айхах, ей дали два года каторжной тюрьмы. Меня навещает пастор евангелической церкви. Иногда он приносит книги.
Имеется здесь и тюремный врач, снискавший, однако, дурную славу; он широко известен чрезмерной строгостью и грубостью, прирожденный тюремный врач третьего рейха. На женщин, обратившихся к нему за помощью, он орет: «Что, решили поболеть? Чудесная мысль!» Женщине, родившей в тюрьме и попросившей потом необходимый ей бюстгальтер, кричит, что она и без бюстгальтера сможет нести свои два фунта мяса. Не удивительно, что в этой земельной тюрьме статистика заболеваний выглядит идеальной, так как женщины остерегаются обращаться к такому врачу за медицинской помощью. Все в порядке, все здоровы, ухожены, обеспечены, питание превосходное. Статистика это подтверждает. Статистика свидетельствует о большем, о том, что в национал-социалистском третьем рейхе заключенные в тюрьмах содержатся в лучших условиях, чем когда-нибудь ранее, и главное — с ними обращаются несравненно человечнее, чем при прежнем режиме.