— Пока все раненые не будут вывезены, я не тронусь с места! — перебил Врангель. — Сообщите это Драценко.
— Слушаюсь, — недовольный тем, что его перебили, Шатилов сухо кивнул, думая о том, что Драценко, вероятно, уже сидит на «Крыме», «Руси» или еще каком-нибудь транспорте и взирает на город с морского спокойного далека.
— Прости, Павлуша! Я слушаю тебя.
— Отчаянное положение в Евпатории, — безжалостно сказал Шатилов. — Город мы потеряли, власть перешла там к какому-то комитету. Несколько судов осталось на рейде. Суда ждут: все время на лодках подплывают чины армии, вырвавшиеся от большевиков и желающие уехать.
— Передай: пусть суда уходят.
— Но мы не знаем, сколько наших войск еще осталось в Евпатории.
— Ждать преступно. Два часа — и пусть берут курс на Севастополь. Все! А что в Феодосии и Керчи?
— Там Фостиков, терцы и кубанцы. Как передал дежурный телеграфист, спокойно.
— Не верь! Если телеграфисты передают такое, значит, большевики входят в город.
— Я проверю.
— Пошли к Фостикову миноноску.
— Будет сделано. Считаю необходимым заметить: настало время подумать и о вашей личной безопасности.
— Вздор! Я — солдат!
— И все же считаю целесообразным собрать в кулак командование и оставшихся чинов штаба с Коноваловым и Скалоном, вам переехать ближе к Графской пристани. В гостиницу Киста, скажем.
— Есть в этом что-то постыдное, — брезгливо поморщился Врангель. — Но если ты считаешь необходимым, распорядись. Пожалуйста. Главное — достойно провести эвакуацию.
— В этом я уверен.
— Давай-то бог! — Врангель широко перекрестился. Лицо его стало истовым, глаза налились слезами. — Я молюсь и за Кутепова: только он сдерживает в этот трагический час большевиков. Остальные генералы оказались ни к чертовой матери! Не теряйте с ним связи.
«Павлуша» принял под козырек, повернулся четко, как поручик, и вышел.
Врангель подошел к темному окну, за которым на синем бархате неба разбросались золотые россыпи судовых огней, и остановился, тщетно вспоминая нечто важное, что пришло ему на ум во время разговора с Шатиловым, а теперь стерлось, забылось. Так и не вспомнив ничего заслуживающего внимания, он сел за стол, чтобы разобраться в бумагах и отложить самые нужные. С нежданным облегчением пришла мысль о том, что за рубежами России у него будет не только армия, спаянная долгой борьбой и общим поражением, но и люди, которые умеют делать деньги. В борьбе с большевиками он, Врангель, продолжает оставаться для Европы козырным тузом. Нет, ему рано уходить со сцены. Он еще будет воевать!..
Большой дворец наполняли люди. Теперь их стало еще больше. Они делали то, что им приказывали их ротные и полковые командиры, — собирали в дорогу Ставку.
А сам он — диктатор, главнокомандующий и правитель! — одиноко сидел в своем большом кабинете во власти только что сменившего прежние ощущения странного чувства, что он, в сущности, уже никому не нужен, никто не обращает на него внимания, потому что все давно забыли о нем... Странно, но эта мысль не огорчила его ни на миг — скорее обрадовала: может, стоило исчезнуть отсюда незаметно, поменять фамилию и внешность, раствориться среди тысяч военных и штатских беженцев? Стольких забот он лишится, сбросит их на плечи всех этих кутеповых, слащевых, фостиковых, которые ждут не дождутся, лишь бы ощутить себя вождем, хоть на день, хоть на миг... И станут они говорить, что это он, Врангель, загубил белое дело, не смог, не сумел, был неспособен, что он отталкивал от себя советников мудрых и знающих, а приближал людей бездарных, льстивых, корыстных, не могущих быть ему конкурентами, — все то, что в свое время (кажется, вчера это было!) говорил он сам, стараясь столкнуть Деникина и встать на его место... Он не складывает оружия. Он продолжит борьбу с большевиками в новых условиях, во главе общеевропейских сил. Не станут же вдруг круглыми идиотами его союзники — англичане, французы! Поумнеют американцы. Переменят свою позицию немцы. Врангель станет во главе антибольшевистской коалиции. У него реальная сила. У него опытные солдаты, дипломаты, разведчики и коммерсанты.
Врангель вышел из кабинета. Лицо его было спокойно, замкнуто. Он решил пройтись по Большому дворцу — в последний раз, вероятно, — чтобы показать себя солдатам и проконтролировать, как идет эвакуация Ставки. Город горел. С севера все явственнее доносилась канонада...
5
В последние дни октября опальный генерал Май-Маевский окончательно сдал. Мясистое лицо его отекло, стало землисто-серым, подглазницы набрякли. Прежде голубые глаза поблекли, огромный нос уродливой, громадной свеклиной нависал над неопрятным, выдвинутым вперед подбородком. Владимир Зенонович сутками не выходил из дома: болели отечные ноги, разламывался затылок, временами за грудиной вспыхивала глубокая и острая, как удар рапиры, боль. Не помогал ни беспробудный многочасовой сон, ни водка, ни Диккенс, которого он любил больше всех других писателей. Бывший лорд опустился окончательно, не следил за собой сам и запрещал делать это своим старым ординарцам Франчуку и Прокопчуку. И только известие об общей эвакуации заставило его сбросить оцепенение. Май-Маевский приказал почистить свою генеральскую шинель с красными лацканами и, надев ее бог знает на что, обвязав горло шарфом, вышел на улицу.
Улицы и подходы к набережной были закупорены разношерстной толпой. Дети, старики, господа и дамы в меховых манто, простолюдины, военные и штатские... Люди орали, толкались, пытались пробиться вперед — туда, где за тройными цепями корниловцев, контрразведчиков и сенегальцев возвышались суда, готовые принять беженцев. Валялись испорченные автомобили, оставленные хозяевами телеги и повозки, бродили бесхозные лошади — казачьи заставы не пропускали гужевой транспорт к причалам, чтобы он не запрудил подъезды. Группами и в одиночку рыскали мародеры. Как навозные жуки, рылись в брошенных чемоданах и узлах, тащили добро в укромные уголки, ссорились и дрались между собой из-за ценной добычи. Среди них Май-Маевский, к своему недоумению, заметил и людей в форме. Впрочем, то, во что они были одеты, вряд ли можно было назвать формой.
Толпы людей вдоль улиц стояли неизвестно сколько часов, а может, и дней: боялись отойти от пристаней, чтобы не потерять очередь. То, что перед ним очередь, Май-Маевский понял не сразу. А поняв, забеспокоился, потому что в этой очереди места у него не было. Он никогда не думал о том, что ему придется стать в очередь для отъезда из России. А подумав, он — кавалер нескольких орденов и георгиевский кавалер, награжденный золотым оружием, английским орденом святых Михаила и Георгия, славный своей храбростью и военными удачами, доводивший полки до Киева, Орла и Воронежа, — испугался. За себя, впервые в жизни. Испугался, что его бросят в Севастополе, куда вот-вот придут большевики, которые, конечно уж, повесят его на первом фонаре.
Не без труда выбравшись из толпы и отойдя подальше, Май-Маевский присел на поломанную скамейку возле парадного въезда богатого дома. Здесь почему-то особо ощутим был пронизывающий, острый ветер, и генерал вновь почувствовал приближение загрудинной боли.
Боль усиливалась, становилась опоясывающей. Май-Маевский почувствовал, как тяжелый, холодный и липкий пот выступает на лбу, шее и спине. .
Генерал откинулся на неудобную чугунную спинку, врезавшуюся ему в позвоночник, и замер, боясь перевести дыхание. Боль будто бы уходила, отпускала, затаивалась. Он коротко вздохнул, испытывая радостное облегчение от пришедшей умиротворяющей опустошенности. Вздохнул еще — глубже, свободнее. Боль окончательно отпустила. Накатывала слабость. Захотелось вздремнуть тут же, на неудобной скамье, на виду сотен проходящих мимо людей. И тут же пришло сильное желание помочиться. Май-Маевский заставил себя встать и побрел за дом, выискивая укромный уголок в глубине разгороженного двора, забитого кладовками и дровяными сараюшками. Забравшись в какую-то грязную щель, генерал с наслаждением справил нужду и, забыв застегнуть ширинку, вновь вышел на улицу.