А в это время в ночной степи истекал кровью Виктор...
Еще в сумерках колонну внезапно обстрелял проходящий неподалеку бронепоезд. То ли свой, охваченный паникой отступления, то ли противника, прорвавшийся далеко вперед и решивший погулять по белым тылам. Он дал по колонне из всего калибра, полил из пулеметов с близкого расстояния.
«В цепь! В цепь!» — закричал Белопольский и, хлестнув лошадь, помчался в хвост колонны, чтобы проследить, как исполняют его приказание. Он мотался под огнем, посреди снежной круговерти, в сбившемся на плечи башлыке, в сдвинутой на потный лоб папахе, расстегнутой шинели, и орал охрипшим голосом.
Осколками разорвавшегося неподалеку снаряда конь и всадник были ранены одновременно. Ошалевшая лошадь понесла Белопольского прочь от дороги, в метельную степь. Белопольский потерял сознание и вывалился из седла. Последняя мысль, которая неожиданно четко сформировалась и осталась в памяти, была о том, что глупо умирать от своего же снаряда...
Очнулся Белопольский в полной темноте от нестерпимого холода. Он лежал на мерзлой степной земле. Морозец сковал тонкой хрусткой коркой лужицы. Метель утихла. Было очень тихо вокруг, и он слышал, как трудно бьется сердце и кровь выталкивается из ран. Жизнь оставляла Виктора, но он не чувствовал этого. Только холод, холод, пронизывавший его. Сделав усилие, Белопольский приподнялся на руках, чтобы осмотреться. Никого и ничего. Куда подевались все? Сколько он пролежал тут? Куда занесла его проклятая кобыла? Мысли пронеслись ворохом, не обеспокоив его, и вновь наступило блаженное спокойствие. Он приказал себе собраться с силами и крикнул: «Э-эй! Кто-нибудь!» А потом, с трудом действуя окровавленной рукой, достал револьвер и несколько раз нажал на спусковой крючок, с радостью слыша звуки выстрелов. Никто не отозвался, и тогда он пополз, сам не зная куда, лишь бы уйти от этой давящей на уши тишины.
Снова усилился степной ветер, понес снег. Виктор не знал, сколько прошло времени, давно ли он ползет. Он выбрасывал вперед правую здоровую руку, поджимал к груди непослушные, ставшие уже нечувствительными ноги и, как казалось ему, стремительно, с силой выпрямлялся. Он думал, ползет быстро, как змея. Но он лишь крутился на месте, точно петух, у которого только что отрубили голову. Виктор согрелся, но обессилел. Потревоженная неосторожным движением рана на бедре снова начала кровоточить. Правой рукой он достал платок и, действуя на ощупь, попытался засунуть его в рану. Дикая боль прожгла его, по глазам полоснула яркая вспышка, и он потерял сознание.
Вновь очнулся Виктор от ощущения, что кто-то зовет его. Он открыл глаза. Кругом по-прежнему было темно и торжественно тихо. Голова разламывалась от боли, но мысли казались отчетливыми, спокойными и мирными. Теперь Виктор понимал, что умирает. Он один на целом свете, и никто ему уже не поможет.
Виктор с детства стал солдатом. Он знал, что может умереть в любую минуту, и не раз думал о смерти — она представлялась ему в пылу сражения, при атаке, на виду у его солдат и товарищей. То, что произошло нынче, в ночной снежной степи, — к такому он не был готов, и, вероятно, поэтому остро пожалел себя, подумал, что погибает зря и глупо, не зная даже и от кого — от своих или чужих, пославших в него, верного солдата Российской империи, десяток смертельных осколков. С жалостью подумал он и об Андрее, о их последнем разговоре. Что-то не так он сказал, зло и жестоко, был безжалостен к младшему брату, который сам озверел и ожесточился от грязи и крови, — не дал себе труда разобраться в его состоянии, а налетел с нравоучениями.
Жаль, теперь ничего не поправишь. Он и сам стал лютовать все чаще и чаше. Его ожесточила революция, которую он не понимал, бессмысленные убийства офицеров в тылу, то, как однажды какие-то мальчишки в Москве разоружали его, срывали погоны и ордена, добытые страшным сидением в окопах, ранениями, расцарапанными газом легкими... И все же он старался сохранить в себе человека. Разве хоть раз он замахнулся на солдата? Убил пленного? Поощрил погром или грабеж занятого его полком села? Но он был частицей армии, — армии, которая жгла, вешала, стреляла, громила, убивала пленных. Эта армия сделала и его соучастником всех своих дел. Он озверел, он стал как одинокий хищный волк. Бог покарал его. Теперь за все ему приходится расплачиваться. И не одному ему — многим...
Серый рассвет поднимался над степью. Сеялся редкий снежок. Виктор Белопольский покойно лежал на холодной земле — глаза открыты, лицо белое. Снежинки не таяли на нем. Он умер. Но ему казалось, он еще думает — о себе и о времени. А с севера уже подходили конные разъезды красных...
3
Покинув Слащева и загнав одну из лошадей, Андрей Белопольский добрался к утру до дедовской дачи. Дача была пуста и разгромлена: похоже, хозяин уехал не вчера и здесь стояла какая-то кавалерийская часть — повсюду окрест, и даже на веранде, возвышались крутые кучи конского навоза, клочья сена, валялись старые подковы, чиненная-перечиненная и пришедшая в полную негодность сбруя.
Андрей прошелся по комнатам. Он не любил эту дачу и редко бывал здесь, даже когда воевал уже в Крыму.
Какая-то мебель вызывала у него воспоминания о детстве, но он решительно заставлял себя не думать ни о чем и вышел во двор, чтобы поискать, не осталось ли здесь кого-нибудь из старой прислуги. Он неслышно обошел сараи и пристройки, хотел повернуть назад, но вспомнил о беседке, превращенной с войной в сторожевой домик, и направился вниз, к морю. Беседка стояла нерушимо под изгибом терренкура. Андрей заглянул туда. Пахнуло живым человеческим теплом. На полу возле железной печурки, под кучей тряпья, кто-то спал. Или делал вид, что спит.
Андрей, изготовив пистолет, вскочил в домик, принялся ногами расшвыривать какие-то попоны, старые шинели, одеяла. Упала лампа, запахло керосином. И сразу из-под груды тряпья, точно из подвала, вылезла косматая фигура, показавшаяся огромной и фантастической из-за того, что было надето, накручено на ней. Спросила простуженно, с хрипотцой, в которой сквозила угроза:
— Почто шумишь, война?
— Давай свет, хам! — Андрей щелкнул курком.
Коптящий фитилек осветил желтоватым светом дощатые стены, кучу тряпья на полу. Маслянисто блеснула винтовка в углу. Андрей свалил ее, наступил ногой. Возле печки сидел старик, глядевший на вошедшего круглыми, как у курицы, глазами, выжидательно и испуганно. Лицо его показалось Андрею знакомым. В глазах старика промелькнуло беспокойство, с которым он быстро справился. Спросил с ласковой ленцой:
— Похоже, внучок князя Вадима Николаевича? — А закончил с прорвавшейся издевкой: — С прибытием вас, ваше благородие.
— Где дед? — с ненавистью спросил Андрей. Его шатало от усталости, но сесть было некуда, и он стоял, прислонившись к дверному косяку. — Ну! Отвечай, старая каналья! Живо!
— Не могу знать.
— А-а, не можешь? — Судорога бешенства пробежала по лицу Белопольского. — Сможешь! Ты у меня заговоришь, рожа! — И он толкнул старика ногой в грудь. — Как зовут, ну?! Ты кто? Почему здесь?
— Максим Степанович зовут... Только зря вы бьетесь. Невиновный я ни в чем.
— Я тебе судья, быдло! Рассказывай! Все! Без утайки у меня! Соврешь — пуля!
— Пуля — дура, а ударит — дыра, — спокойно сказал старик. — Три день, как я здесь. Приехал, старого барина не было. Сказывали, сын куда-то увез. А в именье казачки стояли, донцы. Видите сами, что уделали: знамо дело, именье бесхозное. Я и решил, дай, думаю, посторожу. Может, и сберегу чего. Вернется барин, дом прибрать — жить еще можно.
— Хорош сторож, скотина! — нервно засмеялся Андрей. — Сам небось грабил?! Признавайся, ну! Убью!
— Я тебе в деды гожусь, а ты меня материшь да пугаешь, — сказал он глухо. — Взял, не взял... И-и... Тебе -то что? За море меблю потащишь, что ли? Специальный корапь тебе подадут? Как же!
— Вот что, Максим, — сказал он как можно миролюбивее. — Я тебя вспомнил. Сестра моя с тобой из дома бежала. Времени мало. Расскажешь, куда вез, где оставил, что с ней случилось, — я тебе часы отдам. Не скажешь правды — на себя пеняй, не обижайся. Останешься здесь навечно, пулей ссажу. Так что христом-богом прошу: говори, не заставляй еще грех на душу брать.