Синтия Озик
Учеба
1.
У каждого случаются в жизни, по крайней мере, два-три мгновения совершенного блаженства, и мгновение, если не совершенного, то почти что совершенного блаженства Юне виделось так: она в колледже входит на урок латыни. Городское февральское утро. Аудитория в огромном унылом здании — пусть не небоскребе, но над церковным куполом оно высится, — окно аудитории глядит на кирпичный сумрак колодца. В нос ей шибает запах спитого кофе из близлежащего кафетерия. На Юне новое платье с длинными рукавами и лакированным пояском, и рукава, и пояс дают ощущение свободы, утверждают в выборе судьбы. Сверх того, из всей группы она одна знает, чем отличается синекдоха от метонимии. Первая — это часть, обозначающая целое, вторая — обозначение предмета через его признак. Тело ее — комплект изящно сочлененных костей. Лицо неказисто вдвойне: и оттого, что наивно, и оттого, что ничем не примечательно. Ум ее полон Горацием — остроумие, сатира, бессмертие, и это просто восторг, и Катуллом — птенчики, любовники, тысяча поцелуев и снова тысяча поцелуев, которые не сглазить злому завистнику[1], — а это уж такой восторг! Юна пока никого, кроме родителей, не целовала, но она интеллектуалка и наследница всех своих ученых предшественников. Преподавателя зовут мистер Колли. Он — новое воплощение Роджера Ашама[2]. Мистеру Органскому — тот никогда не готовит уроков и путается в падежах — он не дает спуску. Мистер Колли невероятно строгий и взыскательный. Требует точности во всем. Когда он отворачивается, мистер Органский сплевывает. Класс такая бесшабашность ужасает.
— Вы опоздали, — мистер Колли не скрывает радости. Он никому не прощает опозданий, но не может сдержать восторга, когда Юна наконец появляется в дверях. Урок он ведет исключительно для Юны.
— Не откажите просветить мистера Органского, почему нельзя употреблять винительный падеж с тем глаголом, который я взял на себя труд проспрягать для него на доске. Вы не соблаговолите помочь ему, мисс Мейер?
Мистер Органский невозмутимо утирает слюну с губ. Он иностранец и ветеран, годом старше мистера Колли, у него есть любовница, отчего мистер Колли, знай он об этом, содрогнулся бы. При всем при том мистер Органский не питает к Юне недобрых чувств; сама же она сейчас подталкивает повыше сползшие на кончик носа очки. Мистер Органский жалеет Юну: она ужас до чего тощая — ни дать ни взять узница концлагеря.
— Он требует родительного падежа, — говорит Юна и думает: остановись, мгновение, пусть мир навек останется таким!
Лишь кучка малоупотребительных глаголов — кто их вообще помнит? — требует родительного падежа. Юна принадлежит к числу тех избранных, кто помнит. Какая высокая и славная судьба ей предопределена — у нее просто дух захватывает! Что за ум у нее — ну как не умиляться такому уму! Вот какой Юна была в восемнадцать.
В двадцать четыре она не изменилась к лучшему. К этому времени она уже магистр, специализируется по античности и без малого доктор философских наук: ей всего-то и осталось что написать диссертацию, будь она неладна. Тема диссертации — кое-какие этрусские находки на юге Турции. Интерес они представляют в первую очередь из-за некой странности: все, как одна, найденные там богини — левши. Юне — а она правша — просто необходимо присутствовать на раскопках, она поедет туда, как только в инстанциях утвердят обещанную ей Фулбрайтовскую стипендию. Никто не сомневается, что стипендию ей дадут, Юна тем не менее считает, что она в тупике. Стоит лето. Руководитель ее диссертации с женой Бетти и сыновьями Брюсом и Брайаном сняли коттедж на острове Мартас-Виньярд. Преподаватели помоложе арендовали дом на косе Файр-Айленд. Юну ни те ни другие не пригласили. Кафедра весь день пустует, на улице ревет отбойный молоток, отчего в ящиках стола подпрыгивают скрепки, и Юна приноравливается коротать день в кафетерии при колледже. За шесть лет кофейный дух окреп — он то и дело перебивает сигаретный запах, — чего никак не скажешь о Юне. Она все еще думает, что кофеин ей вреден, говорит, что терпеть не может губную помаду потому, что раскрашивать себя, не довольствуясь красками, которыми тебя наделила природа, — варварство, но главным образом потому, что считает каменноугольную смолу опасной.
Вот из-за этого-то Розали и привлекает ее внимание. Розали из тех положительных, голубоглазых толстушек с пальчиками-сосисками, что появляются на свет, не иначе как протрубив десять, по меньшей мере, лет социальным работником. Она окручивает большую голову жидкой косицей, и это не располагает к ней, зато она читает «Совершеннолетие в Самоа»[3] в бумажной обложке, а вот это к ней располагает, притом что девушки вокруг подравнивают или сравнивают ногти или подаренные женихами кольца — кто что. Но невесты тут ни при чем, Юна ощущает, что упускает что-то в жизни вовсе не из-за них — их она лишь презирает. Не сомневается: они выскочат замуж за торговцев ночнушками или счетоводов из Школы делового администрирования; ни одной из них не светит поехать в Турцию изучать леворуких этрусских богинь. И тем не менее она в унынии. Жизнь ее видится Юне донельзя дюжинной: сейчас практически все ее знакомые знают разницу между синекдохой и метонимией (раз ты в аспирантуре, иначе и быть не может), и это грустно, но уже не важно. Все не так уж важно — вот в чем беда. А вот что еще хуже: у нее есть жуткая тайна — тема диссертации ее не слишком-то увлекает, и это ее страшит. Страшит Юну и дизентерия — в Турции ее подхватишь в два счета, хоть она и пообещала матери, что будет кипятить все подряд без разбору. Родиться бы дурой, тогда бы ей одна дорога — замуж, и добиваться Фулбрайтовской стипендии было бы незачем.
Розали тем временем доходит до девяносто пятой страницы и, не глядя, отхлебывает лимонад; когда в соломинке громко хлюпает, она понимает, что лимонад допит, и отставляет стакан. Соломинка, хоть и примятая, остается незапятнанно-желтой.
Юна — вид запачканных помадой соломинок ее коробит — сочла, что с Розали стоит поговорить: не исключено, что она небезынтересная.
— Ты же понимаешь, что читать Маргарет Мид — пустая трата времени, — начинает Юна. — Культурная антропология не знает такого понятия, как уровень, — говорит она для затравки, чтобы втянуть Розали в спор, — вот в чем ее изъян.
Розали ничуть не удивляет, что к ней обратились вот так, с бухты-барахты.
— В этом-то и суть, — говорит Розали. — Так и должно быть. Относительность культуры. Что есть, то есть. Что запретно в Нью-Йорке, разрешено в Занзибаре.
— Решительно не согласна, — говорит Юна. — Это безнравственно. Возьмем убийство. В любой культуре убийство запретно. Я верю в совершенствование человека.
— И я верю, — говорит Розали.
— Признай, что твоя точка зрения нелогична. Я что хочу сказать: раз ты веришь в совершенствование человека, ты должна верить, что уровень совершенства существует и все народы к нему стремятся.
— Никто не совершенен, — Розали скисает.
— Это не так.
— В таком случае назови какой-нибудь образец совершенства.
— При чем тут это, — говорит Юна как можно серьезнее, на какую способна. — Пусть в моем кругу таких людей нет, но это вовсе не значит, что их вообще нет.
— Да не может их быть.
— Может, очень даже может. Нужно только волевое усилие. В теории они есть. Я — последователь Платона, — поясняет Юна.
— А я — безбожник, — говорит Розали. — Так по-русски называют атеистов.
Юна прямо ахает от восторга.
— Ты знаешь русский?
— Одна моя подруга, она сейчас беременна, весь прошлый год учила русский.
— Скажи что-нибудь еще.
— Товарищка. Больше я ничего не знаю. Эти слова я знаю, потому что эти двое называли меня так.