Всем, всем, всем... Предлагалось заблаговременно укрыться за каким-нибудь островом или в ближайшей бухте... Кроме, конечно, тех, кто был в открытом океане, далеко от спокойных бухт.
...Когда я вышла на палубу, меня поразили глубокая тишина и безветрие. Где-то за горизонтом уже срывался шторм, а вокруг «Ассоль» все притихло, притаилось.
«Ассоль» слегка изменила курс.
Шторм мы переждали за одним из островов курильской гряды. Даже с наветренной стороны очень трепало. Я аккуратно исполняла обязанности радиста. Перезнакомилась со всей командой, а с женой капитана даже подружилась — милая и симпатичная женщина.
В Бакланы мы прибыли рано утром, а накануне вечером Харитон рассказал мне свою историю.
Я, по обыкновению, забралась на ботдек — шлюпочную палубу и сидела там на каком-то ларе. Океан был свинцово-черным, огромные черные тучи медленно ползли в небе, закрывая звезды. Я долго сидела задумавшись, уйдя в себя, и не заметила, когда подошел Харитон. Он, кажется, довольно долго стоял на палубе, прежде чем я его увидела, потом сел рядом.
— Предлагают мне идти боцманом на «Ассоль». Но сначала придется здорово поишачить на ремонте. Будут отделывать лабораторию, каюты...
— Как же вы решили?
— Никак еще не решил. Я и на рыбачьем судне хорошо зарабатываю. Конечно, здесь поинтереснее будет. Наука. У меня-то образование... всего восемь классов. Правда, за последние годы читать пристрастился. Успею еще решить. Я хотел спросить: ты, наверно, радистом поступишь на «Ассоль»? Или как? Уж очень, я слыхал, тобой довольны: мастер, говорят, высокого класса.
— Ну, какой там мастер — я же еще и не работала радистом, только училась. Мне пока не предлагали. Я ведь еду как метеоролог-наблюдатель.
— Слышал, но я думал, что, может, теперь...
Удивительно, но в море Харитон не внушал мне той антипатии, что в поезде. Впрочем, Харитон казался здесь совсем другим человеком. Я еще тогда не знала, каким разноликим, бесконечно меняющимся был этот трудный человек. Пока я видела его только в двух обличиях, и в обоих он доверчиво тянулся ко мне, потому что я была похожа на женщину, которую он любил (не имея права любить).
— У меня сейчас ясно на душе, Марфа,— сказал он тихо,— если б не сны... Хоть спать не ложись.
— Кошмары? — удивилась я. Не походил он на нервнобольного, такой здоровый парень.
— Чуть не каждый божий день вижу во сне, будто я убил человека,— мрачнея, пояснил он.
— Может, попить на ночь валерьянки или пустырника?
— Поможет, как мертвому припарки,— отмахнулся он. Мы помолчали. Невесело свистел ветер в снастях.
— Марфа... Ведь я убивал человека. Целых два месяца был убийцей,— понизив голос, признался Харитон.
Мне стало страшно. Может, он сумасшедший? Болен?
— Это ведь во сне,— мягко успокоила его я. Харитон хмыкнул:
— Если бы со сне... Наяву. Здесь на Камчатке никто о том не знает. Но тебе, Марфа, расскажу. Может, мне полегчает... Слушай. Ты только выслушай меня. Ведь я от тебя ничего не хочу, кроме того, чтоб когда душу открыть. Ты для этого очень подходишь. Я ведь иногда сам себя боюсь...
Вырос я в тайге. На Севере. Бревенчатые избы по берегу реки. Кедры. Одному кедру около шестисот лет было — молнией его ударило. Сосны, ели, пихты, мхи. Тайга на тысячи километров. Безлюдье. Родители у меня староверы. Отец был человек легкий, веселый, работал по сплаву леса. А вот мать Виринея Егоровна, ох, крутого характера, мрачная, молчаливая. Она прокляла моего старшего братуху Василия за непослушание и антирелигиозную работу на селе. Братуха уехал в Москву учиться, в лесную академию. Кончил. Даже звание какое-то научное получил. И все же с наукой у него, похоже, ничего не вышло. Вернулся в родные места, начальником леспромхоза. Но это уже после того, что со мной случилось...
Я сызмальства промышлял в тайге. Летом собирал ягоду, осенью орехи, зимой ставил самоловы на белку, а то и песца. Ходил с отцом на охоту. А когда отец незадолго до своей смерти подарил мне ружье, стал и один охотиться.
Ты, Марфа, выросла в столице, и наших дел тебе не понять... Тайга — она ничья... Мое право ходить на зверя, когда хочу и где хочу. К тому я привык сызмальства. И вдруг меня называют браконьером, штрафуют, угрожают тюрьмой...
Столкнулся я на узкой дорожке с лесником Ефремом Пинегиным... Актов он на меня составил целую кучу. Штрафов я переплатил — счет потерял. Пока судья не предупредил: еще раз поймают на браконьерстве, отправят в тюрьму.
И разгорелся во мне против Ефрема такой гнев, такая злоба, будто керосина в огонь подливали.
Предупредил я его, что плохо у нас кончится... Тайга большая, так пусть по пятам за мной не ходит. Иначе, мол, пеняй на себя. А Пинегин меня предупредил тоже в последний раз.
И вот, Марфа, у серебряного болотца мы с ним столкнулись. Застукал он меня, как раз когда я свежевал лося. Разозлился он так, будто я из его хлева корову увел. Ну, говорит, Харитоша, больше ты браконьерствовать не будешь. Пошли к судье.
Меня ждала тюрьма: неисправимый браконьер, хулиган, работать нигде не хочет... И все же убивать я его не хотел. Думал только попугать. Я ведь меткий. Выстрелил мимо. Дробью. А он как раз в ту сторону и отшатнись. Упал. Я подбежал. Стою над ним — похолодел весь. Вижу — конец.
Взял я Ефрема на руки и перенес на поляну. Под высокой сосной положил. Ведь люди искать его будут... А сам — в бега...
Приятель спустил меня на моторной лодке вниз по реке. Однако советовал явиться с повинной. Простился и уехал. А я остался один на один с тайгой и совестью.
Решил я пробраться на заброшенный рудник «Синий камень». В двадцатых годах там, рассказывали старики, жизнь кипела. Кабаков одних сколько было. Ну, а когда золотишко все выбрали, прииск опустел. Еле я его нашел, еле пробрался — так страшно заросло кругом. Хорошо, что захватил с собой топор, а то б не пройти. Рудник почти целиком проглотила тайга. Однако нашел я избу поцелее, даже стекла сохранились, и поселился в ней.
Мне надо было обдумать, что делать дальше, как жить на белом свете. Еды и питья сколько хочешь, печь в исправности, соли я с собой захватил. Хлеба вот только не было.
За избой на задах журчал ручей, пить к нему приходили сохатые, олени, рыси, росомахи — всякого зверья хватит. А уж птиц: утки, гуси, длинноногие кулики, чайки. Ружье и силки со мной, так что не голодал. К тому же ягода — голубика, шиповник, смородина — охта.
Ничто не мешало обдумать все на досуге.
И вот, Марфа, откуда ни возьмись, как сердечная боль, стала меня терзать совесть. За неделю-другую оброс я, как леший, бородой, но совесть нарастала быстрее бороды.
До сих пор задаюсь вопросом: что такое совесть и почему приходит она к человеку?
И уже не испытывал я к Ефрему ни ненависти, ни гнева, ведь он лишь исполнял, что ему положено по должности — охранял лес и все угодья его. А вот я... сначала нарушал закон юридический, а потом, будучи-то сам неправым, дошел в своей злобе до того, что нарушил высший закон нравственности — убил человека. Был живой человек, любил жену и сына, свою работу лесника, лес и все живое в нем, любовался небом, цветами, росой, пел песни... Он радовался жизни, а я его убил.
Как я мог?!
Но дело заключалось не в этих мыслях, не мысли причиняли мучительную душевную боль. Совесть чаще всего даже не несла с собой никаких особенных мыслей, она просто грызла изнутри и росла, как раковая опухоль. Невыносимое, тягостное, мрачное сознание своего преступления. Оно и называется так: угрызения совести.
Не дай бог никому испытать такое.
Два месяца промаялся я в этом заброшенном руднике, пока не понял, что такая ноша не по моим силам. Либо надо идти с повинной в милицию, где за убийство мне дадут вышку, либо самому наложить на себя руки. Третьего пути не было, потому что если бежать, так совесть все равно не даст житья.
К жизни меня вернула Таисия. Она была в экспедиции и случайно наткнулась на меня. От нее я узнал, что Ефрема я не убил, только ранил, что он уже поправился и в убийстве меня не обвинял (сказал, что ружье нечаянно выстрелило). Призывал меня к ответу лишь за браконьерство...