не благословенный Крым с январскими фиалками, а Батум, где
он задыхается от тропической жары и не может найти себе при¬
станища (актерам «приходится ночевать на вокзале, кто на полу,
кто на стульях»). Но что значат эти неудобства по сравнению
с тем, что происходит вокруг («вспомни, что весь мир теперь
переносит, нет ни одной семьи, где не было бы горя, так что наши
испытания другим могут показаться игрушкой»), хотя они доста¬
точно обременительны. Дела его труппы «пока идут блестяще».
Несмотря на все потрясения лета 1917 года, интерес к его
искусству не падает — чудо, которое он не может объяснить.
Ведь его театр не предлагает никому забвения и счастливых снов,
репертуар у него остался старый — с его неблагополучием, бун¬
том и драмой жизни. Гастроли его расписаны по дням, в сентябре
он побывает в одиннадцати городах — начнет в Кутаисе и кон¬
чит в Коканде.
О чем он пишет Шурочке из этих городов? О том, что средне¬
азиатская жара хуже черноморской, и как отразилась война па
жизни этой далекой окраины старой России, и как голодно живут
люди в когда-то хлебных местах, и что вопреки всем бедствиям,
обрушившимся на людей, успех у его гастролей стойкий.
А о себе — он плохо ест, плохо спит, хорошо играет и все время
мысленно работает над Лорензаччио... Ему теперь кажется, что
старая пьеса Мюссе проникнута таким духом вольности и тирано-
борства, что ее стоит возобновить в дни революции. Вот отрывки
из его последующих писем. В Красноводске нестерпимая жара,
такой не помнят старики. Он купил книги, собрание сочинений
Гамсуна и «Анну Каренину», но сейчас не читает ни строчки.
«Не могу. Думаю, все думаю о «Лорензаччио». В Ашхабаде та¬
кая же жара. Жизнь в городе начинается вечером. Днем люди
боятся солнечного удара и, если нет крайней необходимости,
сидят по домам. Он продолжает работать над «Лорензаччио».
«Хочу снимать картину и играть в Москве. Помолись, моя воз¬
любленная, чтобы мне удалась моя затея». Осенью, вернувшись
в Москву из Средней Азии, он вчерне заканчивает работу над «Ло¬
рензаччио» и приглашает к себе Тальникова (тот находится те¬
перь в Ростове) для последней отделки пьесы Мюссе в двух ва¬
риантах — театральном и кинематографическом: «Теперь везде
жить трудно и неизвестно, как жить. Приезжай, пожалуйста,
что-нибудь придумаем» 4. Письмо это написано незадолго до Ок¬
тябрьской революции.
В черновых вариантах мемуаров Орленева есть фраза, не во¬
шедшая в текст изданной им книги. В ней говорится, что после
Февральской революции разные театры Москвы и Петрограда
предлагали ему сыграть некоторые ранее запрещенные пьесы, он
отказывался от предложений, потому что события «этого блестя¬
щего времени и ярких озарений и все восторженное, происходя¬
щее кругом, подняло дух и захотелось страстно высказать», и
потому его выбор пал на Лорензаччио — этого «итальянского
Раскольникова». В письмах к Шурочке, как мы знаем, тема Ло¬
рензаччио возникла позже, в конце поездки лета и осени 1917 го¬
да. А сыграл он эту роль в начале 1918 года, и отзывы в критике
были неодобрительные; его ругали не за плохую игру, его ругали
за неуместность самой идеи возобновления старой пьесы Мюссе.
«В другой обстановке, в другое время Орленев, вероятно, был
отличным Лорензаччио» 5,— писал московский журнал. Но как
поблекла эта флорентийская история теперь, замечает автор, рас¬
суждавший о бренности земного. О, Tempi passati! О, прошлое,
которое не вернешь! Иными словами, овощ этот не по нынешним,
серьезным временам...
Московская рецензия при всей ее недвусмысленности была
вежливая, с любезностями и расшаркиванием. А в Петрограде
в начале того же 1918 года, куда Орленев повез старый репер¬
туар, Кугель в своем доживавшем последние месяцы журнале
обругал его, не выбирая слов. Он писал, что много лет не видел
Орленева и что время не пошло ему на пользу: не утеряв своего
таланта, он «стал рабом своей интонации, своего придыхания,
своей, сказал бы я, гримасы». Кугель был придирчив, и от него
здорово попало гастролеру и его незадачливой труппе (впрочем,
ото не помешало ему спустя десять лет написать: «Орленев но¬
сит звание народного артиста, и редко кому так впору прихо¬
дится этот титул»). Но и независимо от хулы критики у самого
Орленева не было никакой уверенности в своем репертуаре
в свете великих перемен, которые произошли в эти месяцы
в жизни России.
«Пишу тебе коротенькие записочки...— читаем мы в одном
из его писем к Шурочке.— Второго февраля первый спектакль,
и я нахожусь в такой нервной лихорадке, что не приведи
бог. У меня натура очень сомневающегося в себе человека. Вре¬
менами большой подъем и великое вдохновение, а иногда такое
настроение, что жизни не рад. Так у меня всю жизнь было, так,
вероятно, и в могилу сойду!» Луначарский в предисловии к ме¬
муарам Орленева пишет о его очаровании свободного художника,
которое привлекало к нему «лучших людей его времени» 6. Но при¬
родный артистизм Павла Николаевича нельзя назвать беспечным;
напротив, характер у него при всей легкости реакций был бес¬
покойный, говоря словом Гоголя, огорченный, то есть озабочен¬
ный, неравнодушный. Неуспех «Лорензаччио» заставил его глу¬
боко задуматься: где его место в меняющемся мире, и есть ли для
него это место?
Он был так связан со своим временем, с его болью и его
песнью, что не мог, не осмотревшись, не задумавшись, из одной
эпохи русской жизни рывком шагнуть в другую. В сущности, его
мучил тот же вопрос, что и Станиславского: в буре великой ре¬
волюционной ломки старого, классового общества что станет с от¬
дельным человеком самим по себе, сохранит ли он свою цен¬
ность? Орленеву не посчастливилось, в тот острый переходный
момент он не нашел никого, кто бы мог рассеять его сомнения.
Чисто внешние обстоятельства тоже ему не благоприятствовали.
В одном из писем к жене он пишет: «Относительно дальнейшего
полная неразбериха, ничего выяснить невозможно... Одно ясно:
«гастролеры» теперь ненужны... И мне будет нелегко где-нибудь
пристроиться». В эти месяцы он подолгу живет в Одинцове, мало
с кем общается, пытается даже разводить уток и оказывается
совершенно неспособным к хозяйственным занятиям, опять обза¬
водится граммофоном и собирает новую коллекцию пластинок,
покупает книги и много читает без разбора. В каком-то ста¬
ром журнале он находит анекдот о Гаррике, который будто бы
с таким чувством декламировал азбуку, что публика рыдала. Он
вспоминает, как Мамонт Дальский говорил ему нечто похожее
про адресную книгу, которую он берется прочесть под аплодис¬
менты зала. Может быть, это и есть вершина актерской техники!
«Но я на такое не способен,— признается Орленев.— Мне обяза¬
тельно нужен смысл и страдание!»
Долго прожить без театра он не может и замечает в одном из
писем, что, «сидя на печке дома, можно дойти до крайности».
И, когда в декабре 1918 года его приглашают на гастроли в Коз¬
лов, он, не диктуя условий, соглашается и пишет жене: «Я так
стосковался по работе, что с удовольствием потружусь». Какие-
то администраторы в провинции подозрительно относятся к га¬
стролерству как к форме непозволительного неравенства в твор¬
честве. Но публика не изменила к нему отношения. И он ее не
потешает, не читает ей азбуку или справочные книги. В письме
к жене от 1 января 1919 года он сообщает, что завтра играет
«своего блудного сына Митю Карамазова», играет в первый раз