— Он был на мели. Ему уже не давали в долг даже 500 франков. Это его внучка, да, малышка вытащила его из этой ямы. Она разбила свою копилку и отнесла деньги в городской тотализатор. Она никогда в жизни не видела ни одной лошади. Никогда не видела ни одной травинки. Никогда не могла уехать на каникулы. Она поставила тысячу франков наугад. Восемь миллионов, старина, восемь миллионов, чтоб мне сдохнуть, если я вру! 1.7.9, 1.7.9.
Он, не глядя, переходил улицу, погруженный в золотые испарения, более ядовитые, чем пары бензина. Скрежет шин заставил его подпрыгнуть.
— Придурок! Трахнутый! Популист! — проорал водитель, наделенный богатым воображением, прежде чем уехать.
Плантэн обнаружил, что он, дрожа, прижимается к парапету, на котором разложили свои книги букинисты. Он повернулся к миру спиной и смотрел на Сену, не видя ее. Почему этот шофер не обозвал его ненормальным, как остальных? Почему «придурок», «трахнутый» и почему «популист»? Анри не очень хорошо знал, что означает это слово. По правде говоря, совсем не знал. Но это должно было быть что-то серьезное.
Тут перед его глазами как будто открылась черная дыра, и из этой пропасти прямо в лицо ему зазвучал мистический голос: «Да, Плантэн, ты всего лишь придурок, трахнутый, популист! Ты — не что иное, как посредственная часть толпы. Ты всего лишь жалкий продавец с зарплатой такой же скромной, как сама твоя жизнь. Ты умеешь играть в белот и ловить уклеек на тесто — ну и что нам с этого? Твоя жена посредственная, твои дети будут посредственными, ты сам — посредственность, как твой отец и твоя мать. Этот «среднестатистический» мсье Дюпон, про которого мы читаем в газетах — сколько хлеба он съедает в день, сколько выпивает вина, сколько выкуривает сигарет, в каком возрасте он женится, а в каком — умирает — этот мсье Дюпон, с которым ты не знаком, это ты, Плантэн Анри! Это ты — средний француз, средний человек, жалкий тип, придурок, трахнутый, популист! Это ты, дурень, кто же еще! Неплохой, но все-таки дурень. Когда ты умрешь, «Франс-Суар» не посвятит этому событию даже запятую. Если только ты, Герострат, не убьешь президента. Но у тебя нет никакого желания это делать. Ты не причинил бы зла даже самому мелкому чиновнику префектуры. Ты — толпа. Бесконечный пешеход. Непрерывный автомобилист. Великое ничто всего великого, Плантэн — ноль».
Он не возражал. Голос был прав, что говорил с ним так жестко. Плантэн был всего лишь удовлетворительным ничтожеством, как все ничтожества. Это ужасный момент, когда тебе не удается увидеть ничего хорошего в своем собственном отражении. Довольное собою «я» разбивается о стену, разбрызгиваясь, как тухлое яйцо.
Сорвав своими руками эту маску анонима, Плантэн освободил от нее собственное лицо. Он вздохнул, как спущенный мяч.
«Однако, — пробормотал он, — я живу…» Мужчина в шляпе посмотрел на него с подозрением. Потом прошла красивая девушка, и Плантэн имел глупость ей улыбнуться. Она еле заметно передернула плечами, настолько абсурдным, неприличным показалось ей то, что такой вульгарный популист мог ей улыбнуться. Анри загрустил. Вся вселенная считала его мелочью, недостойной внимания. Воробышек, однако, сел недалеко от него, и он боялся пошевельнуться. Если он, Плантэн — небольшая величина, то что же такое этот воробышек в руках божьих?
У Плантэна не было крошек, чтобы его покормить, и разочарованный воробей улетел. Посредственности становятся опасными, когда осознают это, Анри мечтал о рогатке. Мужчины, женщины — ладно, но не воробьи, не воробьи же! Очень благоразумно со стороны пулеметов было не появляться на улицах. Если бы в распоряжении Плантэна в эту минуту был хоть один, самый примитивный, он — простой, маленький, посредственный человечек дал бы очередь по всем этим машинам, по всем этим окнам и по всем этим одинаковым головам, которые были лишь отражением его собственной. Преступление витало в воздухе и на набережной Межисри.
Именно тогда неожиданная нежность охватила продавца рыболовных принадлежностей, нежность парижского летнего вечера, нежность Малларме, хотя он ничего не знал о Малларме.
Так я бродил, не отрывая глаз от старой мостовой.
Когда, с лучами солнца в волосах, на улице
И в этом вечере передо мной, смеясь, возникла ты…
На самом деле она не смеялась. Она была так хороша, что смеяться было не над чем. Падающие на ее волосы солнечные лучи делали их еще более светлыми, чем они были на самом деле. Красное платье, которое она носила с достоинством кардинала, делало их еще более белокурыми, еще более светлыми. А ее рот…
Никогда Плантэн не видел ничего более красивого, чем эта женщина, и эта красота успокоила его, как холодный душ.
Она прошла перед ним, в метре от него, так близко, что он почувствовал исходящий от нее горький запах духов запретного плода.
Он чуть было не сделал глупый жест, чтобы помешать ей уйти, исчезнуть. Как же несправедливо, что она ушла так быстро! Он даже чуть было не пошел за ней, хотя бы затем, чтобы еще немного посмотреть на нее. Но у него не хватило смелости. Она не для него. Слишком красива. «Плантэн, старина, будь благоразумен!» Он дрожал как от холода.
Красное платье удалялось, Плантэн стоял, прислонившись к камням — самым жестким камням на свете.
Потом его глаза потеряли красное платье и наполнились слезами, Плантэн потряс головой. Мираж — это красное платье, мираж, так же, как скачки, как радость, как все на свете. Он смотрел на Сену, но не для того, чтобы увидеть расходившиеся от уклеек маленькие круги, а с тайным желанием броситься в воду и закончить там свою жизнь придурка, трахнутого. К сожалению, часто человек не может решать один, ему приходится тайно нести свою тоску, чтобы не вызвать ее у других, которым, впрочем, его печаль безразлична.
«Это пройдет, — шептал он, — это пройдет. Это со мной оттого, что я слишком часто смотрю ночью на крыши. Такие вещи излечиваются с помощью лекарств, надо попросить у доктора Буйо. Я не должен этого делать, у меня трое детей».
Он глупо махнул уклейкам и направился к метро Шателе.
Красное платье направлялось к нему. Сердце Плантэна трижды ударило. Это… это было… столько… красных платьев… В Париже… в августе…
Да! Над красным платьем были белокурые, светлые волосы!
На этот раз он заранее, издалека замедлил шаги. Он шел к ней и, как клошар, упорно преследующий курильщика, чтобы подобрать окурок, шагал навстречу красному платью, чтобы вдыхать его запах — горький или нет.
Молодая женщина была уже всего в десяти метрах от него, когда он, взволнованный, остановился, чтобы закурить.
Она улыбнулась, заметив его, и тоже остановилась, почти дотронувшись до него. И заговорила. С ним заговорила. С ним.
— Мсье… Пожалуйста… Я заблудилас…
У нее был трогательный, необыкновенный английский акцент, и она произнесла «заблудилас».
Он смотрел на нее, ошеломленный. Она улыбнулась и продолжала:
— Я хотела бы пойти… в Пантеон.
Как она чудесно это произносила — «Панте-он-н». Он понял, что нужно ответить, и быстрее, иначе она примет его за дурака и уйдет. В горле у него пересохло, он прохрипел:
— Вы хотите пойти в Пантеон?
— Да.
— Хорошо, значит, так… Пойдете по первому мосту направо, пересечете Сите, пройдете перед Дворцом Правосудия…
Она наморщила нос, пытаясь понять этого раскрасневшегося француза, который говорил так быстро. Опять засмеялась:
— Извините. Вы говорите очень быстро. Я не понимаю.
Она хорошо сделала, что не спросила дорогу у священника. Святой отец убил бы из-за нее двух своих собратьев. Плантэн никогда не видел так близко такого свежего лица, такой нежной кожи, на которую гениальный создатель нанес несколько веснушек.
Он отважился на улыбку и, указывая рукой на мост о Шанж, начал медленно повторять свои объяснения. Она внимательно слушала, стараясь не утомить этого любезного господина.
— Вы поняли?
Она не очень уверенно пробормотала «да» и вздохнула:
— Он большой, Париж.