Счастью я предпочел любовь. Но не ту любовь, которую испытывал к Ревекке, любовь исключительную, которую с яростью ставил превыше всего. Я больше не хотел любви частной, я желал всеобщей любви. Я должен был сохранить любовь к несчастному старику и голодному ребенку. Я должен был сохранить любовь для тех, кто не был столь прекрасен, столь остроумен, столь интересен, чтобы привлекать к себе остальных людей. Я должен был сохранить любовь к тем, кого не любили.
Я не был создан для счастья. А не будучи создан для счастья, не был создан и для женщин. Ревекка невольно преподала мне урок. Через полгода она вышла замуж за красивого земледельца из Наина, став ему верной, любящей женой.
— Бедный мальчик, как можно быть таким умным и делать такие глупости? — повторяла моя мать. — Я совсем не понимаю тебя.
— Мама, я не создан для обычной жизни.
— А для чего ты создан, Боже, для чего? Если бы отец твой был с нами… Чего ты хочешь?
— Не знаю. Ничего серьезного не произошло. Брак не был моей судьбой.
— И какова же твоя судьба, бедный мой мальчик? Какова она? Если бы твой отец был с нами…
Был бы я в этом саду, надеясь на смерть и страшась ее, останься в живых отец? Решился бы я?
Продолжая заниматься плотницким делом, я стал в Назарете своего рода мудрецом, к которому втайне от рабби приходили за советом люди, когда не знали, как поступить. Я помогал сельчанам выбираться из ситуаций, в которые они попадали.
Мойша, мой друг Мойша, с которым я не расставался с детства, потерял старшего сына. В нашей деревне редко видели мужчину, оплакивающего своего ребенка, ибо отцы, зная мимолетность жизни, старались не очень привязываться к своим отпрыскам в первые годы их жизни.
Потрясенный Мойша укрылся в моей мастерской.
— Почему он? Ему было всего семь лет.
Бедный Мойша, зажмуривший глаза в попытке сдержать слезы, мой маленький Мойша, страдавший так, словно волосы на его голове обратились в иглы и пронзили череп. Он не мог смириться с этой смертью, он бунтовал.
— Почему он? Почему такой юный? Он даже не согрешил, он не успел. Это несправедливо.
Несправедливость… Его разум страдал: он хотел понять, но был не в силах осознать произошедшее.
— Почему Бог забрал его? Может ли существовать Бог, который забирает детей?
Я с нежностью успокаивал Мойшу:
— Не пытайся понять непонятное. Чтобы выжить в этом мире, надо отказаться от понимания того, что выше тебя. Нет, смерть не несправедлива, поскольку ты не знаешь, что такое смерть. Тебе известно только то, что она лишила тебя сына. Но где он? Что он чувствует? Не надо возмущаться: успокойся, перестань рассуждать, надейся. Ты не знаешь и никогда не узнаешь, как мыслит Бог. Ты знаешь только то, что Бог любит нас.
— Это — несправедливая любовь.
— А что такое справедливость? Разве она одинакова для всех? Бог наделяет нас всех в равной степени жизнью, а потом смертью. Все остальное зависит от людей и обстоятельств.
Я не смог его убедить. Он больше не хотел верить в Бога. Он слишком остро ощущал боль, чтобы верить.
Перед лицом зла его вера отступала. Он ежедневно возвращался ко мне в мастерскую, плакал, возмущался, иногда раздражался, видя мое спокойствие.
— Но почему же ты ничего не испытываешь? А ведь ты плакал, когда умер твой отец. О чем ты тогда думал?
— Когда ушел папа, я сказал себе, что нельзя терять ни единого часа, чтобы любить тех, кого я люблю. Я не мог отложить это чувство на завтра. Нет, Мойша, я страдаю перед лицом зла, но страдание не может быть поводом для ненависти, оно — повод для любви.
Он поднял на меня глаза. Похоже, он наконец услышал меня. И я продолжил:
— Твой старший сын умер? Полюби его еще больше. Полюби всех остальных, тех, кто у тебя остался, скажи им о своей любви. И поспеши. Единственное, чему нас учит смерть: спешите любить.
С этого дня Мойша перестал плакать. Конечно, он не перестал сожалеть о покойном, но обратил свою боль в привязанность. Ничто не может устранить печали. Но истинное сердце обращает печаль в благотворное чувство.
Прошло несколько лет. Мне казалось, что я наконец обрел свое место в жизни. Мои столы, стулья и рамы не стали лучше, но советы мои стали мудрее. Я нес мир в души односельчан.
В это время под тяжестью лет угас старый рабби Исаак, и Иерусалимский Храм прислал нам нового раввина, Наума, большого знатока Священного Писания. Через несколько недель он понял, что в деревне слушают не только его. Он потребовал, чтобы ему передали мои слова, и, разъяренный, ворвался в мою мастерскую:
— Кто ты такой, чтобы считать себя вправе говорить о Священном Писании! Кто ты такой, чтобы давать советы другим? Ты учился в школе раввинов? Соблюдал ли ты Священное Писание, как соблюдаем его мы?
— Но советы даю не я, а свет из глубины моих молитв.
— Как ты осмеливаешься богохульствовать? Ты умеешь только стругать доски, а собираешься стать поводырем для других. Ты не можешь говорить от имени Священного Писания, а тем более от имени Бога! Храм осуждает нечестивцев вроде тебя. В Иерусалиме тебя бы уже давно забили камнями!
Наум напугал меня.
Два дня я держал мастерскую закрытой, а сам отправлялся в дальние, одинокие прогулки.
Наум, несомненно, был прав: незаметно, не отдавая себе отчета, я стал духовным наставником жителей деревни, провозглашая мораль, примиряя, гася справедливый гнев, вещая от имени Бога… Я воздействовал на души людей так естественно, что даже не задумывался об исключительной сложности подобного труда, и молодой рабби справедливо упрекнул меня в том, что я по неведению впал в грех ослепления и гордыни!
Быть побитым камнями! Наум был прав. Моя странность, мое противостояние Храму могли закончиться смертью под градом камней. Он угрожал мне. И я испугался.
Ни он, ни я еще не знали двух вещей: того, что я возжелаю этой смерти, и того, что римляне принесут в Иерусалим новую пытку — пытку распятием. И завтра мне предстоит умирать на скрещенных досках.
— Тебе известно, что все только и говорят о твоем родственнике Иоханане?
Глаза матери блестели.
— О котором?
— О сыне Елизаветы, моей двоюродной сестры, ты же знаешь… Говорят, он наделен пророческим даром.
Ее слова меня не интересовали. Я истощил все свое любопытство по отношению к лжепророкам и лжемессиям. Я пытался найти в жизни свое собственное место. И молодой рабби вновь поставил передо мной вопрос выбора.
Но мать не отступала. Было ли это из интереса к религии или по причине семейной гордости? Она тоже только и говорила об этом родственнике.
— Иоханан обосновался на берегу Иордана и смывает грехи людей, которые приходят к нему, окуная их с головой в воду. Поэтому его еще называют Иохананом Омывающим.
Я вновь открыл мастерскую. Однако никто не осмеливался теперь приходить ко мне даже за досками. Наум запугал всех.
Но мало-помалу люди стали встречаться со мной тайно. Они хотели, как и прежде, говорить со мной. Мы собирались в конце дня далеко от деревни, около озера. Там у меня возникало ощущение, что мир принимает нас в свои объятия, что я улавливаю в лиловых водах сумерек умиротворяющее молчание Бога, которое таится в глубине молитвы, когда ты вздымаешь две сомкнутые руки к усыпанному звездами небу.
Наум узнал об этом и вновь с яростью обрушился на меня.
Он был прав.
Разве не стал я воплощением тщеславия? Разве правильно было утверждать, что истина во мне, а не в Священном Писании? Можно ли доверять только себе? Я нуждался в очищении, я нуждался в помощи, в поводыре, даже в учителе. Мне надо было встретиться с Иохананом, чтобы очиститься от грехов.
Я отправился в путь вдоль извилистого русла Иордана.
Иоханан Омывающий обосновался в Вифании. Чем ближе была цель, тем больше дорога заполнялась паломниками, поток людей тек быстрее, чем река. Они шли отовсюду, из Дамаска, из Вавилона, из Иерусалима и из Идумеи.